Изменить стиль страницы

“Русалка Днестровая” – книжечка весьма небольшая, в малую осьмушку, в палец толщины, напечатанная весьма разгонисто. В ней помещены исторические воспоминания о Галичине, кое-какие народные песни из времен Хмельницкого, перепечатана в ней была одна древняя грамота; были в ней переводы из Царедворской Рукописи; были переведены в ней сербские песни – содержание было самое невинное, и книжечка прошла бы у нас совершенно незаметно, по бедности своего содержания – но львовская цензура ее не пропустила, даже отказав в дозволении исправить ее – до того содержание “Русалки Днестровой” показалось ей ужасным и возмутительным. Дело в том, что в книжечке этой толковалось все о русском народе, о его прошедшей славе, о его величии, с сочувствием вспоминалось о временах Хмельницкого, русский народ представлялся народом, отдельным от поляков – самостоятельным. О поляках в книжечке не было сказано ничего худого, но она будто игнорировала самое их существование, она как-то не подтверждала мысли, что Русь входит необходимым образом в состав Польши, что южнорусс – видоизменение поляка; она недостаточно благоговела перед поляками; признавала за русскими право на отдельное политическое существование. Это было сказано не прямо, но между строк так читалось. Ко всему этому, дерзкие студенты собирались напечатать книгу гражданским шрифтом, тогда как у них есть свой национальный русский шрифт, в отличие от московского – церковный, на котором печатаются богослужебные книги. Введение гражданского шрифта у галицких русских уже само по себе составляет государственную измену, потому что этим они сближаются с москалями, изменяют святой униатской вере, искажают свой язык, уважают Петра и Екатерину. Само собою разумеется, что церковный шрифт не удобен, потому что церковный шрифт – как гражданский – признак отсталости и дикости. Латинская азбука произошла от греческой; но кто же употребляет греческую? Все просвещенные народы Запада, этого очага мировой цивилизации, пишут латинскими буквами. Если народы, пишущие латинскими буквами, обогнали народы, пишущие греко-славянскими буквами, стало быть, от введения латинской азбуки, цивилизация рода человеческого сделает огромный прогресс. Если б молодые люди, издающие “Русалку Днестровую”, были искренне друзья своего собственного народа, они, разумеется, стали бы вводить в его язык не гражданскую азбуку, а латинскую, и именно с польским правописанием, потому что тогда для невежественного русского народа сделались бы доступнее язык и литература высоко образованного народа польского, а с тем вместе он приблизился бы и к общей европейской цивилизации. К чему? какая цель? какой расчет задерживать этот южнорусский народ при его средневековом обряде богослужения, при его плохо выработанном языке и при его ретроградной азбуке. Вперед во имя прогресса и науки!! Да сольется он воедино с высоко развитым и великую будущность имеющим народом польским!..

Студенты нас повеселили. К москалям они никакой особенной симпатии не имели, потому что все слышанное ими о москалях от тех же поляков и немцев вовсе не располагало их в нашу пользу, и у них не было ни малейшего желания смоскалить. Они были украинофилы и униаты в полном значении слова, и если о чем мечтали, то именно о восстановлении независимой малороссийской народности со столицей в Киеве или во Львове. Единоплеменности своей с нами они не признавали; они даже готовы были на искреннейший союз с Польшей, с тем только, чтоб эта Польша соединилась с ними, как равный с равными, а не как пан с холопом, с тем, чтоб Польша признала права их языка, их обряда, и чтоб латинское духовенство не вторгалось в дела русской (униатской) церкви. Но поляки имели ловкость обидеть молодую Галичину на первых же шагах, и с этого времени начинается разрыв между польским и русским элементом в Галичине, дошедший в наше время до ожесточенной ненависти.

Обиженные неудачей во Львове, молодые люди не упали духом, сколотили сотни три или четыре гульденов и напечатали книгу в Пеште, где не было поляков, и где местное правительство тогда нисколько не боялось ни русской пропаганды, ни какого-нибудь русского влияния, где в то время даже и понятия не имели о том, какое со временем потрясающее движение будет иметь на Угорщину самое слово русский. Напечатанная в Пеште, “Русалка Днестровая” проехала во Львов – и была немедленно конфискована, как книга, донельзя возмутительного содержания. Студентов, ее издателей, которые все были богословы, по нескольку лет не позволяли рукоположить во священники, как людей ненадежных и уже заявивших свою неблагонамеренность. Чего стоили им хлопоты по этому делу, каким способом покрыли они расходы, употребленные на печатание, было бы слишком долго рассказывать в письмах, в которых мы всего более боимся утомить читателя излишними подробностями, для него неинтересными. Но результат вышел, все-таки, блистательный: конфискованная книга, которой почти никто не читал и никто не видал, показалась галичанам чем-то чрезвычайно смелым, невероятным, каким-то откровением о судьбах галицкого народа, и разговоры о ней засевали в их умы и сердца сознание, что они не один народ с поляками, и что они сами имеют право на политическое существование. Но все это было смутно, неясно: все это бродило, подготовлялось к протесту, и все не могло осмыслить, что такое будет, и какого рода может быть этот протест и этот разрыв с польским элементом. Между тем, пример чехов и хорватов действовал все заразительнее и заразительнее на читающее меньшинство галичан. Слово народность электрической искрой прожигало всю Австрию; толки о народности все увеличивались да увеличивались, каждый мыслящий человек сосредоточивался в самом себе, ломая голову над вопросом, кто он такой, просто ли человек, или австриец, или галичанин, или поляк, или русский? Вопрос: кто я такой, кто мои предки, что мне от них завещано и какие мои обязанности к окружающему меня народу, не давал спать галичанину. Слаще и слаще казались звуки родной речи, мягче и гибче казался родной язык, дороже и милее становились народные обычаи, и резче выступали перед глазами недостаточные и смешные стороны господствующей и гнетущей национальности. Вот в это-то время и стали появляться такие светлые личности, как перемышльский епископ Снегурский и, вслед за ним, митрополит Яхимович, которые робко, нерешительно, краснея начали предписывать священникам, чтоб они говорили проповеди в церквах не по-польски, а по-русски; стало являться поползновение писать русскими буквами, вымирать стало старое поколение священников, не умевших даже читать по-церковному и потому писавших в богослужебных книгах между строками польскими буквами, как какое слово выговаривается: церковной азбуки они не знали. Новое поколение уже вырастало в сознании, что оно принадлежит не к польской, а к русской, (то есть, южнорусской) народности; великоруссов схизматиков, насильно обративших южнорусский народ из святой унии в схизму, они очень не любили за их варварство за их отсталость; но точно также не любили и поляков, отнимавших у южнорусского народа все его лучшие силы и обращавших его из той же унии в латинство. В аудиториях, в обществе, начал заметно обнаруживаться раскол, и чаще и чаще стали показываться разные азбучки – катехизисы, напечатанный церковными буквами.

Вдруг грянул страшный 1848 год.

Вся Австрия всколыхнулась и затрепетала: Меттерниха не стало. Все народности подняли голову и заговорили. Пошла та кутерьма, которая продолжается и до сих пор; права национальностей переплелись с правами историческими – и вышел невообразимый хаос, опутавший Австрию своей паутинной сетью, из которой она выбивается и едва ли выбьется. Первым делом галицких поляков, уже испытавших, каково к ним расположены хлопы и русское духовенство, было провозгласить, что Польша не погибла. Во Львове и по всем городам Галичины поднялись демонстрации, и явились польские рады (собрания, советы, думы); но русские уж так были настроены, что немедленно по всей Галичине, к величайшему изумлению поляков, никогда ничего не предвидящих и вечно ошибающихся в своих расчетах, открылись русские рады. На польских радах был поднят вопрос об освобождении Польши, на русских – об освобождении крестьян и о правах русской народности. Ветренные и легкомысленные поляки, в увлечении минутным успехом, низвергали существующую власть и произносили приговоры о низложении с польского престола дома Габсбургов, Гогенцоллернов, – а русские объявили себя верноподданнейшими из верноподданных цесаря и, в благодарность за освобождение крестьян, заявляли готовность лечь на него костьми и усмирить всех бунтовщиков. Поляки приходили в негодование от этой измены русских их общей польской отчизне и несколько раз собирались разогнать русские рады оружием. Но около этих рад, там заседали священники, учителя, кое-какие чиновники, да хлопы поумнее – стояла толпа только что освободившегося от польщины народа, с цепами и с ломами в руках, готовая в клочья изорвать ляхов при первой их попытке коснуться представителей русской народности и ее свободы. Само собою разумеется, южнорусское хлопство, как и мазурское, решительно не имеет понятия о национальности и чрезвычайно мало дорожит ею; но личную свободу оно понимает как нельзя лучше. В поляке оно видело тогда только пана, в священнике – надежного защитника народности, толкователя манифестов, врага панства, которое, относясь с презрением ко всему хлопскому, никогда не умело почтительно обращаться с унией – с этой хлопской верой. Панство сделало все возможное, чтоб православный и униатский священники ненавидели его от глубины души; панство унижало священника перед ксендзом. Вместо того, чтоб исправить церковь, валящуюся на бок от ветхости, оно воздвигало без всякой нужды великолепные костелы и перепутывало мирные сельские отношения хлопов, вводя между ними религиозный раскол.