— Я ж тебе говорил, лопух, Грозный поехал в Александровскую слободу… — зашипел с соседней парты Колесов.

Вениамин Петрович плюхнулся на стул, схватил ручку и вывел жирную, в три клетки величиной, двойку.

— Итак, сударь, знакомство состоялось, — подытожил Вениамин Петрович и положил перед собой фотографии.

Класс перешептывался, сдержанно гудел. А историк начал одну за другой рассматривать фотографии. Молодая женщина рядом с вихрастым лейтенантом. Два кубика в петлицах. Потом этот же лейтенант целует молодую женщину, и она обнимает его за шею, и платок у нее сбился за плечи. А вокруг них — много людей. Кто-то пляшет под гармошку, нелепо раскинув руки, и вдалеке стоит шеренга штатских людей, и рядом с каждым на земле лежит вещевой мешок, и головы у всех острижены под «нулевку». Вениамин Петрович перевернул фотографию, прочитал коряво написанную строчку: «Мой родненький, любименький Сережа… август 41 г.». Историк нахмурился.

— Отдайте! — крикнул Витька Крохин и бросился к столу. — Отдайте! Не имеете права!

Он хотел схватить со стола фотографии, но историк накрыл их широкой рукой и холодно отчеканил:

— Выйди из класса.

У Витьки в глазах стояли слезы.

— Это не мои фотки… это мамы… — у него даже заплетался язык.

— Пойди сядь на место, — уже потеплевшим голосом сказал Вениамин Петрович. — После урока получишь.

— У-у-у! — Витька весь затрясся, затопал ногами, из глаз у него брызнули слезы. Он сжал кулачки, будто собирался броситься на учителя, и вылетел вон из класса.

Историк сидел в гробовом молчании, накрыв фотографии рукой. Потом посмотрел на Солодовникова, окаменевшего у стола, махнул рукой, приказывая ему идти на место, а сам поднялся и пошел из класса.

Он нашел Крохина в уборной. На подоконнике сидел Поляков и посасывал маленький окурок. Дым он пускал вверх по стенке, чтоб было незаметно. А Витька Крохин стоял, уткнувшись лбом в холодное стекло, и плакал.

Историк почувствовал, как мальчишка вздрогнул, когда он положил ему руку на плечо.

— Батя на фронте погиб? — нахмурившись, спросил он.

— Вам-то что? — всхлипывая, ответил Крохин.

— Ты в каком году родился-то, в сорок четвертом? — опять спросил Вениамин Петрович.

— Вам-то что… — глотая слезы, отвечал мальчишка.

— Значит, на побывку приезжал… — сам себе пробормотал историк и почему-то вздохнул, положил фотографии на подоконник, взъерошил волосы на голове мальчишки, добавил: — Ну, брат, извини… сам виноват, порядок нарушаешь… А обидеть я тебя не хотел, извини…

И он пошел из уборной, мимо перепуганного Полякова, который стоял навытяжку у писсуара, спрятав за спиной окурок.

И когда он закрыл дверь, то услышал, как Поляков принялся успокаивать Витьку Крохина:

— Ну, че ты?! Кончай выть! Он же чокнутый, ему на фронте калган пробили!

— Противник у Виктора Крохина, надо отдать должное, очень сильный. Это польский боксер Ежи Станковский, надежда польского бокса, воспитанник папаши Штамма, спортсмен, обладающий очень сильным ударом, боксер с железной волей к победе. Вот он вышел на ринг, разминается… — говорил комментатор.

Поляк был коренастый и широкоплечий. Он танцевал в своем углу, а секундант что-то еще торопился ему сказать.

— А вот и наш Виктор…

Крохин выскочил на ринг, раскланялся. Зал задрожал от рева. А рефери уже подзывал к себе обоих спортсменов, проверил у них перчатки, потрепал по плечам.

Федор Иванович нагнулся к телевизору, отрегулировал контрастность и снова откинулся на спинку кресла, не глядя протянул руку к столу, взял стакан с чаем, помешал ложкой, отхлебнул. Это был пожилой, довольно плечистый, крепкого сложения человек, с одутловатым лицом, с коротким седым ежиком надо лбом. Одет он был в полосатую пижаму и домашние тапочки. В комнате было полутемно.

Вот он поднялся, вышел из комнаты, миновал коридор, появился на кухне и выключил газовую горелку. И сюда доносился возбужденный голос телекомментатора:

— Поляк — типичный силовик. В первые же минуты боя он стремится сломить противника, оглушить его сериями ударов в ближнем бою…

Федор Иванович вернулся в комнату, удобно устроился в кресле.

На голубоватом экране телевизора было видно, что происходило в белом квадрате ринга. Поляк рвался в ближний бой. Его черные глаза выглядывали из-за глянцевых перчаток, словно дула пистолетов. А Виктор Крохин легко и плавно «танцевал» вокруг поляка и, когда тот пытался сблизиться, тонко нырял в сторону, ускользая, а длинные руки успевали наносить быстрые, будто выстрелы, удары. И один крюк слева попал в голову. Поляк пошатнулся, но быстро пришел в себя и ринулся в атаку. Зал надрывался от крика и свиста.

Федор Иванович покачал головой и вздохнул.

…Федор Иванович появился в доме, где жил Витька Крохин, в пятьдесят втором году.

— Витек! — решительно сказала мать и сверкнула своими голубыми глазами. — Это Федор Иваныч… Он с нами жить будет! Станет тебе заместо отца!

Бабка сидела у окна и, повернув голову, изучала пришельца. А Федор Иванович поставил у стола чемоданчик, выудил из внутреннего кармана пиджака поллитровку и кулек конфет.

Конфеты он протянул Витьке.

— С бабушкой поделись, — сказал он и эдак по-свойски подмигнул пареньку.

Поллитровку он разлил в два стакана. Мать бросила на стол две тарелки с закуской — жареную треску и соленые огурцы. Они чокнулись.

— Ну вот что! — сказала мать и, прищурившись, взглянула на Федора Ивановича. — Будешь сына обижать — выгоню! И получку чтоб до копейки в дом нес, понял?

— Будь сделано! — весело ответил Федор Иванович и зачем-то снова подмигнул Витьке. Но никакой радости в глазах его не увидел.

— А вы меня спросили? — вдруг раздался скрипучий голос бабки. — Это мой дом! Это сына мово дом! — Она обвела рукой маленькую, одиннадцатиметровую комнату. — А ты хахаля сюда! Креста на тебе нет, прости, господи!

— Да подождите вы, мама! — поморщилась мать. — Ну что вы, ей-богу, как маленькая… Убили Сережу, понимаете? Давно убили, восемь лет назад, понимаете?! Пал смертью храбрых! Сколько вы меня мучить будете?!

Бабка неожиданно поднялась со своей табуретки и пошла к столу, трясущимися руками опираясь на суковатую палку.

— Тебе мужика надо? — спрашивала она, и голова ее вздрагивала от негодования. — Мужика надо?

— Надо! — взвизгнула мать, и щеки ее сделались красными.

— А ты чего пришел? У-у, кобелина! — И бабка замахнулась на Федора Ивановича палкой.

— Бей его, бабаня! — крикнул Витька и запустил в Федора Ивановича кулек с конфетами. Кулек попал прямо в лоб. Федор Иванович вскочил и кинулся к Витьке, но тот ловко прошмыгнул у него под руками и выскочил за дверь.

— О-ох, уморили! — смеялась мать, а плечи ее вздрагивали, точно она собиралась заплакать. — Как они тебя, Федя? О-ой, не могу!

— Только из уважения к старости и несмышлености пацана не принимаю соответствующих мер! — зло и официально ответил Федор Иванович.

Он выпил свою водку, с хрустом закусил соленым огурцом.

— Между прочим, могу уйти…

— Вались! — весело закричала мать. — Не удалась свадьба!

И она вдруг упала лицом на стол и сдавленно зарыдала.

— Ну что ты, Люба, что ты… Перестань, Любушка… — Федор Иванович суетился около нее, гладил по вздрагивающим плечам, потерянно бормотал. — Да я и не обиделся вовсе… Разве я не понимаю? Я все понимаю… Притремся помаленьку…

Бабка вышла из комнаты, тяжело опираясь на палку. А Федор Иванович все продолжал говорить:

— Любовь, Люба, дело наживное… Я мужик положительный, непьющий, сама увидишь…

— Да что там, Федя, ладно уж… — Люба вздохнула, подняла голову и ладонью утерла слезы. — Только запомни: будешь Витьку обижать — выгоню!

…Степан Егорыч подъезжал к деревне. Бричка тряслась и громыхала на твердой, узловатой дороге, по обе стороны тянулись ржаные поля, издалека шелестел похолодавший к вечеру ветер. Степан Егорыч сидел на охапке сена, откинувшись на заднюю спинку брички и вытянув вперед ноги. Одна свешивалась и покачивалась, а другая — деревянный протез — торчала прямо, и ее время от времени хлестал конский хвост. Слева, вдали, тянулась полоса леса, и оттуда на поля разливалась первая вечерняя темнота, неуверенная, голубоватая.