Федор Иванович выходил на кухню, видел Галину Владимировну, Степана Егорыча, и лицо его сразу делалось мрачным и грозным:

— Моему египетскому терпению конец может прийти! — обернувшись к двери, кричал он.

— Здравствуй, Степан Егорыч, — бурчал он соседу и шел через кухню к парадной двери.

— Привет, привет… — бормотал Степан Егорыч и поднимался тяжело, гасил в умывальнике окурок, бросал его в мусорное ведро.

В кухню выглядывала девочка Элеонора, пухленькая, с тугими косичками.

— Мама, я все гаммы выучила! — тоненьким голосом кричала она.

— Скажи папе, пусть он тебе книжку почитает. Про Конька-горбунка. Я сейчас приду, — не оборачиваясь, отвечала Галина Владимировна.

Степан Егорыч гладил девочку по голове и шел к себе в комнату. Деревянный протез громко стучал по коридору.

Комнатка у Степана Егорыча была маленькая. Стоял в ней стол под обшарпанной клеенкой, старый диван с высокой спинкой, комод с потемневшим от времени зеркалом. На столе стояла початая бутылка водки, стакан, нехитрая закуска — жареная треска в тарелке, мятные конфеты в кульке. А на полу и на диване были разбросаны карты Европы и Европейской части Советского Союза. Такие карты продавались в магазине Воениздата на Кузнецком мосту. Красными стрелами, большими и маленькими, на таких картах было указано победоносное движение Советской Армии от Москвы до Берлина.

Степан Егорыч долго стоял неподвижно у стола, опустив голову. Потом наливал в стакан водки, выпивал, с хрустом жевал мятную конфетку. Пододвигал к себе стул, садился, наваливаясь локтями на стол. Вдруг вставал, хватал одну из карт, расстилал ее на столе, сдвинув в сторону бутылку и стакан. Хватал карандаш и надолго задумывался, глядя на многочисленные красные стрелы.

— Нет, братцы мои, не туда наступать надо было! Левее брать, в обход Познани… — И Степан Егорыч решительно зачеркивал одну из красных стрел и чертил свою. Рука у него при этом подрагивала от волнения.

Дверь бесшумно открывалась, и на пороге возникал Витька Крохин. Он молча подходил к столу, усаживался на табуретку и зачарованными глазами смотрел на широко развернутую карту.

— Шестнадцатый танковый корпус атакует группировку фрицев с правого фланга, вклинивается в оборону противника и, поддержанный частями триста пятьдесят первой гвардейской стрелковой дивизии, на плечах противника врывается в город…

Все новые и новые самодельные стрелы возникали на карте, сыпались приказы, произносимые голосом, в котором можно было уловить интонации Левитана.

— Форсирование водной преграды производится передовыми частями гвардейской мотострелковой дивизии, плацдарм удерживается в течение двух суток… Двух суток… — Вдруг Степан Егорыч замолкал, отшвыривал карандаш и плюхался на стул, стискивал ладонями виски. — Двое суток… Эх, Витек, за двое суток восемнадцать атак, а? Ты понимаешь, шпингалет, что такое восемнадцать атак за двое суток, а?

— А ты почему не генерал, дядя Степа? — спрашивал Витька.

— Почему я не генерал? — переспрашивал Степан Егорыч. — Не всем же генералами быть, Витек… кому-то и солдатами надо… Выпить не хочешь?

— Не пью, — с достоинством отвечал Витька.

— Молодец! От водки держись подальше. — Степан Егорыч наливал в, стакан водки. — Сколько светлых голов сгубила…

— Это уж точно, — усмехался Витька.

Степан Егорыч выпивал, фыркал, морщился, а потом вдруг упирался потяжелевшим взглядом в пол и начинал петь осевшим, хриплым голосом:

— «Синенький, скромный платочек Падал с опущенных плеч…»

Он пел с трудом, надсадно, и лоб покрывался мелкими бусинками пота, и даже ноздри раздувались, будто выполнял важную и тяжелую работу. И неожиданно замолкал, грохал кулаком в пол:

— Эх, Витек, с госпиталя ехал, думал: господи, вот она, мирная жизнь началася, а что я умею? Гранату на двадцать метров пулять, в штыковую ходить, плацдармы захватывать… Э-эх, Витька, Витька, куда без ноги-то — в артель инвалидов, плюшевых мишек шить…

Витька слушал и хмурился. Ему было жалко Степана Егорыча. Он вдруг встал, подошел к нему и, прислонившись, погладил его по плечу.

— Я тебя люблю, дядя Степа, — тихо говорил он.

А Степан Егорыч обнимал его сильной, длинной и широкой, как лопата, рукой, отрывал от пола, прижимал к себе и говорил, глядя на него покрасневшими глазами:

— Хорошая у тебя мать, Витек! Царь-баба!

— Насильно мил не будешь, дядя Степа, — тихо и рассудительно отвечал Витька.

— Тоже верно, — качал головой Степан Егорыч, опуская Витьку на пол. — Насильно мил не будешь… куда мне, одноногому…

И тут открывалась дверь и на пороге появлялась Люба, приказывала:

— Витька, а ну, давай спать! Поздно уже! Тебя что тут, медом кормят?

— Мне дядя Степа про войну рассказывал, — отвечал Витька, проскальзывая мимо матери из комнаты.

А Люба подходила к столу, забирала бутылку, говорила:

— Хватит, Степан, уймись ты, ей-богу…

Степан Егорыч молчал, согнувшись за столом. Плечи у него были широкие и сильные.

— Ты ужинал нынче или все конфетками пробавляешься? — тихо спросила Люба.

— Ммм, — замычал Степан Егорыч и замотал головой. — Уйди…

Люба ушла, но через секунду вернулась со сковородой и металлической подставкой. Она ставила сковороду на стол, совала в руку Степану Егорычу вилку.

— Поешь, поешь, дурень… Ответ пришел или нет еще?

— Пришел… — глухо отвечал Степан Егорыч. — Погибли все… в сорок третьем…

Люба смотрела на его согнутую спину и молчала. Да и что она могла сказать? Какие слова найти?

…И вновь светящийся телевизионный экран и голос телекомментатора говорил:

— Видимо, польский боксер со своим тренером решили добиться перелома во втором раунде. Ежи Станковский непрерывно атакует. Он все время идет на сближение. Правда, делает это не совсем чисто, захваты следуют один за другим. Вот рефери сделал замечание польскому боксеру на опасные удары открытой перчаткой в голову. Виктору Крохину приходится трудно. Как:то незаметно он выпустил из своих рук инициативу боя, и теперь приходится защищаться. Недаром все спортивные журналисты писали перед боем, что победить польского спортсмена будет нелегко…

Два боксера стремительно двигались по рингу. Камера телевизионного режиссера выхватывала потные лица, глаза, следившие за противником. Будто молнии, мелькали черные блестящие перчатки, слышались глухие чавкающие удары. Поляк, пригибаясь, ускользал от прямых ударов Крохина, входил в клинч. Успевал послать пачку ударов. Рефери разводил их. Бокс! Плечи и грудь блестят от пота. Трудно восстановить сбитое дыхание. Вот снова ближний бой. Кажется, Виктор так устал, что пытается висеть на своем противнике…

…Герман Павлович с досадой хлопнул себя по коленке. Хотел что-то сказать, но промолчал. В комнате было тихо. От криков в спортивном зале, казалось, дрожит телевизионный экран.

— Нда-а… — протянул историк Вениамин Петрович. — А поляк, товарищи, не подарок.

— Пап, что ж он про свою левую забыл? — не удержался и спросил сын Игорь, хотя прекрасно понимал, что спрашивать отца в такие минуты ни о чем нельзя.

— А черт его знает, почему он забыл! — выругался Герман Павлович и опять хлопнул себя по коленке. — Отстань! Неужели молча нельзя хоть минуту посидеть?

И в комнате воцарилось молчание. Вениамин Петрович курил, часто и глубоко затягиваясь. Вошла жена Германа Павловича, молча приблизилась к телевизору. Она была в цветастом сарафане и переднике, через плечо переброшено кухонное полотенце, в руке — вымытая тарелка. Она остановилась за спиной Вениамина Петровича, спросила шепотом:

— Ты что-то давно не заходил, Веня, как не стыдно?

— Уроков много, два класса добавили, — обернувшись к ней, также шепотом проговорил Вениамин Петрович. — Целую неделю с утра до вечера занят.

— Устал?

— Скоро каникулы… отдохну…

— Как там Наташа поживает?

— Так же, как и ты, — по уши в хозяйстве.

— Скажи ей, чтоб заехала… Я тут чудную французскую кофточку достала, а она мне мала… А Наташе как раз будет…