Эти слова, видимо, задели гордость Хуршид, она окинула меня презрительным взглядом и сказала:

— После обеда, отец, вам полагается отдых. А потом нужно будет принимать лекарства.

Снова взглянув на меня, она добавила:

— Хаки́м-сахиб[19] строго предупредил — после еды отец должен хотя бы час отдохнуть. А здоровье у неге день ото дня хуже, без отдыха никак нельзя. Да и трудно ему теперь играть на ситаре, хаким-сахиб сказал, что лучше вовсе бросить это занятие. Отец только вот все упрямится, никого слушать не желает.

Намек был ясен. Оставаться здесь нельзя было больше ни минуты. Я сам поставил себя в глупое, неловкое положение и теперь сожалел об этом. Но сразу повернуться и уйти казалось мне тоже неприличным, и я медлил в нерешительности, разглядывая их старые, жалкие пожитки. Тот самый ситар, чьи звуки по ночам заставляли трепетать небо, выглядел сейчас до удивления невзрачным — с боков его, истертых руками музыканта, давно сошел лак обнажив желтую древесину. На простынях, покрывавших веревочные лежаки, кое-где виднелись заплатки, а развешанная на гвоздях одежда была ветха от постоянной стирки. Дешевая алюминиевая посуда хранила на себе многолетнюю копоть — сколько уж тысяч раз обжигал ее огонь очага! И где были спрятаны сейчас щегольские шали Хуршид, позволявшие ей так гордо нести голову! Впрочем, и теперь голова ее была высокомерно вскинута а в глазах сверкали вызывающие, неприязненные искорки.

— Да, конечно… Отдыхайте, пожалуйста, — проговорил я. — Мне совестно, что я обеспокоил вас…

— Что вы, что вы, пожалуйста, — возразил миян, поспешно проглотив кусок. — Если вы так любите музыку я сейчас…

— Нет, отец, сейчас вы не станете играть! — прервала его Хуршид. — У вас очень плохое здоровье, после обеда вам нужен отдых.

В ее глазах ясно читалось недовольство всем происходящим. Надо было немедленно убираться.

— Правда, правда, — подхватил я, — если вам время отдыхать, я мешать не стану.

Поклонившись мияну, я вышел из комнаты, унося с собой жгучий стыд унижения. Видимо, мой неожиданный визит послужил поводом к острой размолвке между отцом и дочерью, потому что в последующие несколько ночей миян совсем не притрагивался к ситару.

Когда, спустившись вниз, я вошел в свою комнату, на пороге немедленно появилась тхакураин.

— Что, лала, и ты начал туда похаживать? — спросила она.

— Мне хотелось посидеть на солнце, — сухо ответил я и, отвернувшись, уткнулся в книгу.

— Будто уж! Посидеть на солнце! — не отставала она. — Если хочешь другим говорить неправду, то и говори, а зачем обманывать свою бхабхи?

Выдержка изменила мне. С силой захлопнув раскрытую было книгу, я отбросил ее в сторону.

— У вас, бхабхи, только одно на уме! — отрезал я сердито.

Тхакураин вдруг побледнела.

— Э, лала, ты сразу и сердиться… — заговорила она с жалкой улыбкой. — Плохое подумал! Так ведь я же ничего не сказала… Что я — не понимаю, какие у тебя могут быть дела с этими людьми? Будто ты такой уж человек, что станешь нюхать этот битый горшок, а? Я же просто так, ради шутки. Сегодня и вправду прохладно, всякий норовит хоть часок погреться на солнце. Раз уж мы платим за квартиру, отчего бы и не погреться наверху, правда же? Его ведь солнце-то — господь сотворил, не миян же над ним владыка? Да я и сама тут недавно говорю матери Гопала: а не погреться ли и нам с тобой на солнышке?…

Не отвечая, я снова взял в руки книгу. Тогда тхакураин подошла еще ближе и сказала:

— Смотри же, лала, не подумай плохо про мои слова! А? Чем хочешь могу поклясться — я только ради смеха…

— Ладно, бхабхи, не будем больше об этом, — так же сухо ответил я. — Теперь мне хочется почитать.

— Ага, ага, правда! Посиди, почитай, а я уж пойду себе, — говорила тхакураин, отступая к порогу. — Ведь твоя бхабхи не такая грамотная, как ты. Если когда и скажет глупость, так не прогневайся. Чего ради поминать тебя рядом с какой-то уличной девкой, которая на весь дом себя опозорила! Бит возьму сейчас и отрежу себе язык чтобы в другой раз не болтал лишнего. Ты уж, пожалуй ста, не сердись, не обижайся на мои глупые речи… А может, лала, чай тебе приготовить, а?

Я покачал головой в знак отказа, и тхакураин ушла. Книжные строчки извивались и путались в моих глазах а я снова и снова вспоминал язвительные слова Хуршид снова и снова видел перед собой ее горящие глаза.

И вот, очень скоро, настал тот ненавистный день, когда карман мой опустел окончательно. В последний раз, с последними шестью анами[20] в кармане, я отправился к редактору «Иравати», чтобы спросить его напрямик — берет он меня или нет? Еще накануне вечером я твердо решил, что в случае отказа тут же продаю часы и с вырученными за них тридцатью-сорока рупиями уезжаю в родную деревню. Но — о, чудо! — в тот день многоуважаемый господин редактор оказался в особо приятном расположении духа и без дальнейших отлагательств велел мне с первого числа следующего месяца выходить на работу, отчего сразу стало ясно, что та отчаянная минута когда люди снимают с запястья часы, последнее свое до стояние, для меня, слава богу, еще не настала.

Само собой, по возвращении из редакции «Иравати» на душе у меня было не в пример веселей, чем во все предыдущие дни, и впервые мне до страсти захотелось посидеть с кем-нибудь за дружеской беседой, вволю посмеяться и пошутить. Когда я вошел в дом, тхакураин разжигала очаг, чтобы испечь к ужину лепешки. Край ее замасленного дхоти соскользнул с плеча, волосы растрепались, а в глазах стояли слезы — результат усердного раздувания очага. Завидев меня, она спросила, помаргивая красными веками:

— Ну что, лала, прикажешь чай приготовить?

— Ты угадала, бхабхи, — ответил я решительно, — ужасно хочется чаю, и самого что ни на есть горячего. А если к нему еще и что-нибудь солененькое найдется, совсем хорошо!

Отодвинувшись от очага, тхакураин ладонью вытерла слезы на глазах и изумленно уставилась на меня, — мой, как это может статься, что человек, который еще утром с кислым видом, будто отбывая постыдную повинность, пережевывал свою непременную лепешку, вдруг так весело приказывает подать ему чай с солеными закусками? Подойдя ближе, она остановилась передо мной с широко раскрытыми глазами — совсем как маленькая девочка, с жадным любопытством разглядывающая незнакомый ей предмет.

— Что это с тобой, лала? — спросила она наконец. — Вишь, как загорелся! Уж не повстречал ли кого из старых подружек?

— Точно, — ответил я, засмеявшись, — повстречал! Ты как в воду глядела! Ох и долго же мне ее ждать пришлось, дорогую мою подружку!

— Ну расскажи, расскажи, кто такая? Она из Бомбея?

— Не о том думаешь, бхабхи. С первого числа я выхожу на работу.

— Ой, правда? — Лицо тхакураин как будто сразу расцвело. — Ну, заказывай мне теперь что только твоей душеньке угодно! Ничего не пожалею! И сколько же тебе положат в месяц?

— Сто шестьдесят рупий, бхабхи. — И я бодро направился к водокачке, чтобы хорошенько умыться перед чаем. Напоследок ополаскивая под краном ноги, я крикнул: — Бхабхи! Если можно, поспеши с чаем — хочу пойти в город. За все время, что живу у тебя, ни разу не был на Коннот-плейс. А сегодня не грех и пройтись.

Поспешила выйти из своей каморки и мать Гопала. Она тоже с удивлением глядела на чудака-постояльца, который, бывало, и в комнате своей сло́ва громко не произнесет, а теперь вот через весь двор, от самой водокачки, задорно перекликается с хозяйкой.

Поданный мне чай и вправду был горяч, как никогда. Латунный стакан, по обыкновению, не отличался чистотой, однако я не выплеснул наспех его содержимое в себя, как делал раньше, а медленно, с наслаждением, мелкими глотками потягивал приятно дымящуюся влагу. Тхакураин собралась было печь для меня гороховые лепешки, но я отказался от них, испытывая потребность поскорей уйти из дома. Сейчас, в свете пылающего очага, лицо тхакураин не казалось мне морщинистым и старым, — напротив, оно было свежим, цветущим! «Куда же подевались морщины? — удивлялся я. — И как же это она вдруг помолодела?» Даже бородавка на шее хозяйки выглядела не такой отталкивающей… Только вот глаза ее выражали какое-то странное чувство — я никак не мог разобраться в нем! Мне все время чудилось, что тхакураин находится не рядом со мной, а где-то далеко-далеко, она смотрит на меня, словно маленький ребенок на воздушный шар, исчезающий в высоком небе.

вернуться

19

Хаким — врач-мусульманин, лечащий средствами традиционной средневековой медицины.

вернуться

20

Ана — медная монета, вышедшая из употребления в 1957 г. (одна шестнадцатая рупии).