Ночью в нашей комнате затевали возню голодные крысы. Часто я слышал их писк возле своих ног, и случалось, самая проворная из них с омерзительным шуршаньем прошмыгивала поверх моего одеяла, едва не задев подбородка. Часами крутился я в постели без сна, чутко прислушиваясь к ночным звукам. То вдруг в соседней комнате раздавался звон упавшей посудины, то слышался скрип старого веревочного лежака, на котором спал тхакур-сахиб. А иногда, ни с того ни с сего, мне вдруг начинало спирать дыхание. Чудилось, что я вот-вот задохнусь… Поспешно высунув голову из-под одеяла, я судорожно, широко разинутым ртом, хватал воздух. Двусмысленные шуточки Арвинда и тхакураин, перемешиваясь в моем сознании с писком и возней нахальных крыс, терзали и без того измученный мозг. Неужели, с досадой думал я, тхакураин и вправду испытывает то желание, которое предполагает в ней Арвинд? Разве мало ей собственного мужа? А сам Арвинд? Неужели он действительно хочет добиться расположения тхакураин еще и в таком смысле? Как могут его привлекать морщинистое, усыпанное веснушками лицо нашей хозяйки и бесформенно расплывшееся ее тело? Что все это значит?

От таких рассуждений меня начинала бить отвратительная дрожь. Мне вспоминался наш деревенский пруд, в грязной воде которого вечно барахтались жирные свиньи; я с ненавистью швырял в них камнями, чтобы выгнать на берег, но — проклятье! — достигал лишь обратного результата. Мерзкие животные еще глубже погружались в мутную воду, облипая илом до самых ушей. Тогда я начинал страстно мечтать о том, чтобы в один прекрасный день пруд высох до дна и свиньи не могли бы больше влезать в него и копошиться в черной жиже, Летом, несмотря на жгучий зной, я то и дело прибегал посмотреть, намного ли убавилось воды. Но не успевал пруд высохнуть хотя бы на четверть, как вдруг разражался ливень, снова наполняя его до краев. Залезши в воду, свиньи с довольным хрюканьем, будто дразня меня, высовывали из грязи свои рыла, и, распаляемый бессильной яростью, я снова хватался за камни. Понятно, что домой я возвращался весь заляпанный грязью, а потому, едва переступив порог, оказывался под градом теткиной брани. «Разве тебе негде больше играть? — кричала тетка. — Неужели нужно влезать в самую грязь? Мало тебя били, ты опять за свое? Чем ты лучше этих свиней? Ты тоже грязный поросенок!». И, еще не дождавшись первой теткиной затрещины, из одного лишь страха перед ней, я принимался горько рыдать…

Иногда в глухом безмолвии ночи вдруг раздавались сладкие и печальные звуки, они вливались в духоту нашей каморки, как свежее дуновение ветра. Это начинал играть на своем ситаре старый Ибадат Али, живший на втором этаже. Он владел всем нашим домом, но влачил еще более жалкое существование, нежели нынешние его постояльцы. Во время раздела страны[15] Ибадат Али, подобно многим другим мусульманам, бросил дом в Дели и бежал в Лахор, отошедший к Пакистану, — главным образом, пожалуй, из страха за Хуршид, единственную свою дочь, так как не без оснований полагал, что, оставшись в Индии, не смог бы оградить ее от грубых посягательств озверелой толпы. Его жена скончалась за год до этих событий, а еще раньше, не прожив на свете и четырех лет, умер их сынишка. Прежде Ибадат Али вместе с дочерью обитал в той части дома, которую занимала теперь тхакураин, а все остальное жилье сдавал своим единоверцам. Говорили, что дом этот достался то ли прадеду, то ли прапрадеду нашего хозяина в дар от одного из Великих Моголов. Игра на ситаре была для Ибадата Али тоже наследственной, фамильной профессией. У него даже хранилась почетная тамга́[16], которую предок его Имтияз Али получил когда-то из рук самого шахиншаха Джахангира[17]. Когда в сентябре страшного сорок седьмого года, напуганные кровавой резней, жильцы-мусульмане бежали в Пакистан, не на шутку встревожился и хозяин. Напрасны были заверения соседей-индусов, что, пока они здесь, ни единый волосок не упадет с его головы. Выбрав ночь потемней, Ибадат Али, вместе с дочерью, тайно покинул родной дом, которым вскоре после того завладели бежавшие из Пакистана индусы. Прошло три месяца. И вот однажды, такой же темной ночью, старый хозяин, сопровождаемый дочерью, снова объявился в Мясницком городке — столь же внезапно, как исчез отсюда. Судя по всему, в далеком Лахоре, где провел он все это время, ничто не смогло привязать его душу. Но, должно быть, принимая решение вернуться, несчастный Ибадат Али не мог и вообразить себе, что на родине для него не найдется места даже в собственном доме, что в нем будут хозяйничать чужие люди. Это было страшным ударом для старика, с тех пор у него и стали случаться сердечные приступы. Несколько дней убитый горем Ибадат Али ютился в соседнем переулке, прямо за своим домом, у мясника Маджида. Но потом немного оправился, стал докучать муниципалитету жалобами и прошениями и в конце концов вынудил-таки непрошеных гостей потесниться. Под нажимом властей верхний этаж был освобожден, в нем по праву хозяев поселились старик с дочерью. Жильцы-индусы, в чьих душах после недавних событий все еще клокотала лютая ненависть к мусульманам, теперь с особым рвением отстаивали чистоту своей религии; так, например, они ни за что не желали пить воду из источника, к которому приходят неверные, а потому не позволяли ни хозяину, ни его дочери пользоваться дворовой водокачкой. Старый Ибадат Али терпеливо сносил все унижения, но сердце своенравной его дочки бунтовало. Время от времени она демонстративно направлялась за водой не к дальней колонке, расположенной в глубине квартала и отведенной для пользования мусульманам, а к запретной, и на виду у всех, нимало не смущаясь, наполняла свой кувшин, из-за чего немедленно во всем доме поднимался скандал. Хуршид исполнилось тогда от силы пятнадцать или шестнадцать лет, но тело ее так рано и так пышно расцвело, что на вид ей можно было дать и все двадцать. В своей яркой рубашке с короткими рукавчиками, в узких, по щиколотку шароварах, кокетливо накинув на плечи цветастый шарф-дупатта, она расхаживала по двору с гордо поднятой головой и каждой своей повадкой, каждым жестом старалась напомнить всем, что не кто иной, а именно она хозяйка в этом доме. Полудетская эта игра глубоко уязвляла самолюбие других девушек и женщин нашего двора, в особенности же тхакураин и мать Гопала. Когда в полдень, сидя на каменных плитах возле ворот и ведя нескончаемую беседу, женщины неторопливо просеивали рис или толкли в ступках разнообразные пряности, туда же приходила и Хуршид; она молча становилась поодаль и принималась лущить земляные орехи, разбрасывая где попало шелуху и мурлыча себе под нос какую-нибудь задорную песенку. По решению муниципалитета жильцы дома обязаны были отдавать квартирную плату законным хозяевам, поэтому в первое же число каждого месяца Хуршид брала тетрадку, карандаш и с официально-надменным видом, как судебный исполнитель, имеющий ордер на конфискацию имущества, неукоснительно, одну за другой, обходила все комнаты, везде произнося единственную, до обидного лаконичную фразу: «Пожалуйста, уплатите за квартиру». Но больше всего наших женщин возмущало то, что денег от них требовали в самом начале месяца, когда их мужья еще не успевали получить жалованье. В то время когда соседи бурно выражали свое негодование по этому поводу, Хуршид молча стояла перед ними с скрещенными на груди руками, а в заключение, вместо ответа, повторяла: «Сегодня первое число, уплатите за квартиру». Ей ужасно правилось, когда жильцы просили об отсрочке платежа, и она охотно давала ее всем желающим — кому на два, кому на три дня. Но в первый же день следующего месяца Хуршид снова брала тетрадку и карандаш, снова стучалась во все двери: «Матушка, сегодня первое число, уплатите за квартиру». Как ни странно, но именно это почтительное обращение являлось для нашей тхакураин и матери Гопала той последней каплей, которая окончательно переполняла чашу их терпения. «Ни стыда, ни совести у проклятой девки! — горячилась мать Гопала. — Уже в старухи нас записала! Одна она во всем свете девица-раскрасавица, а все прочие для нее уже „матушки“! Все в девочках хочет ходить! Мы-то знаем, что она за пташка, — наберет теперь денег, да на угощение хахалю своему истратит! Ишь, весь день где-то шляется, потаскуха окаянная!..»

вернуться

15

В 1947 г. на территории бывшей колониальной Индии были образованы два независимых государства — Индийский Союз (позже Республика Индия) и Пакистан.

вернуться

16

Тамга — медаль, знак отличия.

вернуться

17

Джахангир — сын Акбара, правил империей Великих Моголов с 1605 по 1627 г.