— Какого местечка?

— Тут, в Дели, в редакции «Иравати».

— И ты получил его?

— Да, представь, как раз сегодня. С первого числа редактор просил меня приступить к работе.

— О, это нужно отметить! Идем, ты угостишь нас кофе в «Альпах», — обрадовался Харбанс и, властно подхватив меня под локоть, заставил повернуть обратно. Он даже не дал мне времени изобрести приличный повод для отказа.

Провидению было угодно, чтобы из всей нашей компании в «Альпы» зашли только трое — Харбанс, Нилима и я, поэтому одолженных мне тхакураин денег вполне хватило, чтобы уплатить за угощение, и я спасся от неминуемого позора, если, конечно, не говорить о том, что обе бумажки были так засалены и помяты, что, когда я вытащил их из кармана и с неловкостью положил на блюдо перед официантом, Нилима заметила с улыбкой:

— Похоже, вам разменивал деньги уличный кондитер.

Я засмеялся и поспешил переменить разговор, но в душе с ужасом вообразил себе то дурацкое положение, в каком мог бы оказаться, зайди с нами в кафе и все остальные… На мое счастье, Нилима велела Шукле и Сародж пораньше отправиться домой, чтобы распорядиться насчет ужина, и они вскоре ушли в сопровождении дяди.

Когда мы вышли из «Альп», на город давно опустилась вечерняя прохлада. По моей спине сразу пробежали ледяные мурашки, а спустя минуту я уже весь дрожал.

— Что же вы не надели ни пиджака, ни пуловера? — сочувственно сказала Нилима. — Вам не холодно будет на обратном пути?

— Ничего, не замерзну, — храбро ответил я, и туч же меня снова до пяток проняла дрожь.

— Когда он будет уходить, мы дадим ему мой пиджак, — сказал Харбанс.

— Твой пиджак! — воскликнула Нилима. — Да он же придется ему ниже колен!

И она звонко расхохоталась — вероятно, вообразив себе всю комичность моей фигуры в просторном пиджаке мужа.

Мне не приходилось встречать женщин, который смеялись бы так заливисто и непринужденно, как Нилима. К слову сказать, когда-то и сам я пользовался не слишком лестной славой «громкоговорителя» — не раз в кафе или в ресторане мой хохот заставлял вздрагивать людей за соседними столиками. В Бомбее случалось даже, что официант приносил от метрдотеля записку с предупреждением: «Пожалуйста, потише!» Да и раньше, когда мы еще жили в Амритсаре, соседские мальчишки, зная мою слабость и желая позлить меня, частенько принимались картинно, на все лады изображать мой смех. Конечно, для меня никогда не было тайной, что и в смехе должна проявляться культура человека, что во всем надо знать меру. Но — увы! — о требованиях цивилизации я всегда вспоминал с запозданием, когда окружающие начинали ежиться от моего громкого, с раскатами, неприличного смеха.

Впрочем, о Нилиме я хотел сказать только то, что она смеялась скорее по-мужски, нежели по-женски. Рот ее широко открывался, обнажая мелкие-мелкие зубы, а голова задорно запрокидывалась назад. Обычно она говорила довольно высоким тоном, но при смехе в ее голосе неожиданно прорезывались басовые нотки. Да и в речи ее, в движениях, в походке проглядывала известная вольность, которая при первом знакомстве могла, пожалуй, даже несколько шокировать вас. Тело ее находилось в непрестанном движении, — казалось, в нем играют до времени затаившиеся молнии. И если даже язык ее умолкал, то, казалось, сейчас же начинали говорить ее глаза и брови.

Не без удивления я обнаружил, что все эти люди живут в одном и том же доме, принадлежащем матери Нилимы. Мать Харбанса, его братья и сестры тоже жили в Дели, но совсем в другой стороне — в квартале Модел, по направлению к Кэрол-баг. Чтобы быть поближе к центру, Харбанс и Нилима поселились в доме ее матери на Хануман-роуд. У Нилимы, кроме Сародж и Шуклы, была еще и третья сестра, Сарита, девочка лет девяти-десяти. Судьба распорядилась так, что мальчики в этой семье не рождались. Из всех четырех сестер замужем была лишь Нилима, а потому положение Харбанса в этом доме было особенно значительным. Отца Нилимы разбил паралич, и обычно он находился в отдельной комнате — там он тихо сидел в кресле или лежал в постели, так что приходившие в дом люди порой и не подозревали о его существовании. Я не был исключением и услышал о нем впервые лишь через несколько дней после первого к ним визита. Словом, с какой стороны ни подойти, Харбанс оказывался в семье Нилимы самым главным лицом. До знакомства с ее матерью я совершенно был уверен, что дом принадлежит Харбансу и что сестры его жены живут здесь на положении близких родственников.

Ужин был отличный. После еды мы довольно долго разговаривали в просторной комнате, которую точнее следовало бы назвать крытой верандой и которая служила одновременно и гостиной и столовой. Обставлена она была просто, но с достаточно хорошим вкусом. Стены неназойливо украшали изображения тонких древесных ветвей, исполненные в стилизованной, абстрактной манере. У стены напротив входа стояла грубая каменная статуя Гаутамы-будды, а фоном для его головы служил круглый коврик из цветной соломки, и это, пожалуй, была единственная деталь, портящая общее впечатление. Ковер на полу и кресла выглядели вполне сносно, а цветовое сочетание штор и прочего убранства комнаты было даже изысканным. К достоинствам гостиной можно было отнести и то, что в ней я не почувствовал себя чужим, как случалось прежде, когда я оказывался в незнакомом доме. От нее веяло чем-то милым, задушевным. В самом деле, разве иные дома, как и люди, не обладают той подкупающей особенностью, что с первого взгляда начинают казаться вам давно знакомыми, близкими вашему сердцу?

После ужина мать Нилимы и трое младших ее сестер сразу же исчезли во внутренних покоях, да и дядя их, зевнув и потянувшись разок-другой, поднялся с кресла. За все время, пока мы сидели за столом, мать Нилимы едва проронила несколько слов — большей частью это были короткие, отрывистые распоряжения: Поставить тарелки, убрать ложки или вытереть стол — и видно было, что еще охотнее она предалась бы абсолютному молчанию. Лицо ее как бы говорило, что уже давно она перестала радоваться незнакомым людям, что, слава богу, она успела повидать на своем веку все, что полагалось увидеть человеку, и не ей заботиться теперь о каких-то свежих впечатлениях. Всякий новый человек был для нее незваный гость, который среди ночи вдруг принимался грубо барабанить в дверь, нарушая покой мирно спящих людей. Казалось, она не желала и шагу сделать за пределы какого-то круга, которым она добровольно очертила себя, и тем более ей не хотелось, чтобы кто-то чужой переступал запретную черту. Впрочем, пожалуй, тут не было ничего от чувства человека, удовлетворенного своей жизнью, — скорей, напротив, то было стремление наглухо замкнуться именно в самой этой неудовлетворенности.

Среди всех сестер Нилимы резко выделялась одна, с первой минуты приковывавшая к себе особое внимание. Я говорю о Шукле — она была младше Сародж, но старше Сариты. Когда я увидел ее впервые, глаза мои сами собой устремились к ее лицу, но не посмели остановиться на нем, а тотчас же скользнули в сторону. И так случалось всегда. Трудно сказать, что же такое заключалось в лице Шуклы, отчего оно властно, помимо вашего желания, притягивало взгляд, но в следующее же мгновенье вынуждало отвести его. Нет, это не значило, что красота ее ослепляла вас, но рядом с красотой в лице этой юной девушки жила гордая, неоспоримая уверенность в своем превосходстве над другими людьми, открытое пренебрежение ко всему свету; в нем виделось привычное, естественное сознание собственной привлекательности и вместе с тем искреннее простодушие и невинность; с одной стороны, Шукла в глубине души, вероятно, чувствовала, что является как бы олицетворением девической прелести, но с другой — и сама не понимала до конца силу своего очарования. Казалось, она все время что-то ищет, чего-то ждет, и это делало ее лицо еще более прекрасным. По временам глаза ее ясно говорили, что они обращены не на окружающий мир, но как бы в глубь собственного ее существа. Одетая в облегающий пенджабский наряд, она то и дело придирчиво, с сомнением, оглядывала себя, будто пытаясь угадать, какое впечатление производит ее внешность на других людей. Малейшая складка или морщинка, замеченная ею на собственной одежде, доставляла ей массу хлопот и волнений. Свой ужин она вкушала с таким видом, будто этим оказывала всем нам несказанную милость, и едва покончив с едой, тут же, никого не дожидаясь, встала из-за стола и скрылась во внутренних покоях.