— Ты уже давно в Дели? — спросила меня тхакураин.

И мне стыдно было признаться, что прошел уже год, как я сюда вернулся.

— Да нет… — бормотал я. — Не очень. Я опять получил здесь работу.

— Вот оно что! — Тхакураин извлекла из темного угла колченогий табурет и поставила передо мной. — Сядь-ка вот. И за то уж мы благодарны, что вспомнил нас, бедных людей. Где же теперь живешь?

— Снял комнату в одном квартале возле Кэрол-баг.

— Ах, так… Ну, ну! И правильно — разве теперь стал бы ты жить у бхабхи, в таком-то чулане! Это прежде бхабхи жила хорошо, а нынче с ней такое сталось, что лучше и не говорить…

— Нет, бхабхи, ты не о том. Просто моя новая контора в другой стороне, иначе бы я непременно…

Я не мог придумать, что сказать ей. И голос тхакураин звучал глухо и надтреснуто, словно дряхлая, расстроенная фисгармония, в которой к тому же недостает нескольких ладов. Я неотрывно смотрел ей в лицо, пытаясь понять, в самом ли деле так резко состарилась моя бывшая хозяйка, или это мне показалось оттого, что я долго не видел ее.

— А что тхакур-сахиб? — спросил я. — Он все еще работает в той конторе?

Тусклые глаза тхакураин на мгновение будто вовсе погасли, она мигнула и ответила:

— Твой тхакур-сахиб, лала, ушел совсем в другую контору… Ох, будь он на этом свете, разве увидел бы ты свою бхабхи в такой беде? Да, никто не попросит теперь твою бхабхи подать воды напиться. — Веки ее увлажнились. Вытирая их концом рваною дхоти, она продолжала, подняв взгляд к потолку: — Вот тот-то старичишка подлый, которому и срок давно подошел, не подох, а кому жить бы да жить, оставил нас сиротами…

И тхакураин принялась пространно рассказывать, как тяжко болен был в те дни Ибадат Али. Днем и ночью изводил его злой кашель. Призванный к постели больного хаким сказал, что больше двух-трех дней старик не протянет. А в следующую ночь Ибадат Али и вовсе стал плох. Люди полагали, что к утру он скончается. Маджид и другие соседи-мусульмане ни на минуту не покидали умирающего единоверца. Они позвали даже маулави, и тот всю ночь читал у изголовья мияна калама́[80]. Старика начали было готовить для погребения…

— Уж не знаю, лала, то ли это маулави чудо сотворил своими калама, то ли что другое, а только глядим, уж и утро занялось, и день настал, и к ночи дело — хоть бы что нечестивцу старому, живет себе да живет… И надо тому приключиться — в ту же ночь возьми да и прихвати нашего тхакура-сахиба грудная жаба. Не скажу, конечно, что это с ним впервой, и прежде он от хвори своей пострадал немало, но всевышний все миловал: постонет, поохает, да и опять жив-здоров. А тут вдруг так приступило, что ни вздохнуть ему, ни словечка молвить… Не могу тебе и рассказать всего, что с ним было… — Тхакураин смигнула набежавшую слезу и продолжала: — И вот, на четвертый ли, пятый ли день после того старый миян, будь проклят он на веки веков, и совсем ожил, уж и садиться стал, а твой тхакур-сахиб к ночи и преставился… Тому уж три года, как покинул он нас, а этот-то нечестивец поганый опять ест-пьет в свое удовольствие. Веришь ли, как завижу его, так словно змея холодная на грудь всползет. Так вот и вырвала бы из рук костыль-то его преподлый, да и вытолкала бы его вон из нашего дома! Ведь это он наслал смерть-погибель на мою семью, а сам жрет что ни день одного мяса своего греховного по целой миске… Ох, будь моя воля, пошла бы к нему наверх да в щепу разнесла бы ситар его проклятущий, впору бы сжечь его да лепешки на нем испечь…

Слушая тхакураин, я вспоминал тот день, когда впервые вошел с затаенной робостью в жилище Ибадата Али и увидел наконец тот самый полуразбитый сигар, из которого одни только искусные пальцы старого музыканта умели еще каким-то чудом извлекать столь пламенные и нежные звуки, навевавшие сладкую дрему на мои бессонные глаза. С тем днем в моей памяти было связано и другое будоражащее совесть воспоминание — о полном гордого презрения и угрозы взгляде Хуршид, латавшей ветхий шервани своего отца. Какое страстное желание мести пылало в душе этой юной мусульманки!

— Ведь у мияна была дочка, Хуршид, — напомнил я бывшей своей хозяйке. — Он замуж ее выдал или они так и живут вдвоем?

При этих словах я невольно оглянулся, мне почудилось, что вот-вот отворится дверь, войдет строгая девушка с тетрадкой в руках и скажет, как прежде: «Матушка, сегодня первое число. Платите, пожалуйста, за квартиру!»

— Э, лала! Неужто, по-твоему, ей на роду было написано выйти замуж? — с тем же пылом ненависти воскликнула тхакураин. — Будто ты и не помнишь права ее бесстыжего? Что тигрица голодная, так, бывало, и сверлит глазищами всякого прохожего мужчину! Я тогда еще говорила: когда ни на есть, а эта девица натворит чего-нибудь! Так оно и вышло. Живет без материнского глаза, отца почитай что и вовсе нет, как не ждать беды. Такая из-за нее свалка приключилась, что лучше бы и не поминать!..

Но тут тхакураин вдруг вскочила со своего стула.

— Ох, что это я? Потом небось станешь всем рассказывать, что, мол, один раз за столько лет пришел в дом бхабхи, так она даже чаем не напоила. Погоди, сейчас пошлю Нимму, пусть-ка купит молока на две пайсы. Вот нынче и все капиталы твоей бхабхи!.. А то неужели на радостях не ублаготворила бы тебя всем, чего ни пожелаешь!

— Но послушай, бхабхи… — начал было я, но она не дала мне продолжить.

— Нет, нет, — запротестовала она, — ничего этого и слышать не желаю. Думаешь, если бхабхи бедный человек, так она уж и чаем за две пайсы напоить не сможет гостя дорогого? Грех, грех тебе отказываться!

И, отворив покосившуюся дверь, она вошла в соседнюю комнату, а через минуту появилась вновь со стаканом в руке, таща за собой упирающуюся Нимму. Та принужденно смеялась и в то же время изо всех сил пыталась высвободить руку.

— Ну-ка, взгляни на нее! — молвила тхакураин, подведя дочку ко мне. — Узнаешь? При тебе-то вовсе махонькая была! А теперь — ишь как вымахала! Много ли нужно лет гранатовому дереву да девушке, чтобы вырасти?

Нимма кинула на меня быстрый взгляд, поспешно сложила на груди руки в знак приветствия и тут же, взяв из материнских рук стакан, выбежала из комнаты.

Усевшись снова на свой стул, тхакураин сказала с улыбкой:

— Совсем большая стала!

— Правда, я даже не узнал ее, — согласился я. — Тогда, помню, она все сластями лакомилась да в песочке играла.

— А нынче от забот вся душа изболелась. — Морщины на лице тхакураин обозначились еще резче. — Самого-то нет, чтобы с толком вокруг оглядеться, приискать человека хорошего да свадебку устроить. Какое теперь за ней приданое! Остались мы после него, две бедные женщины, все проели-пропили до последнего. Все упования на господа нашего всемилостивого, на Раму-джи… Нынче вот вместе ходим в четыре дома, посуду моем чистим, тем и кормимся. А как пошлешь ее в чужой дом одну? Сам знаешь, время нынче какое — не то что чужим, близким-то людям веры нет!

Глаза мои сами собой на мгновение опустились в пол. Уж не намекала ли тхакураин на то, что произошло между нами десять лет назад и из-за чего я не счел для себя удобным жить далее в Мясницком городке? Но ни в лице бывшей моей хозяйки, ни в тоне ее я не смог уловить даже тени упрека за прошлое.

— Молоденькая девушка в доме что безделушка стеклянная, — продолжала она, — долго ли разбиться? Люди к ней одно лишь словечко дурное приложат, а уж отцу с матерью хоть умирай от стыда. Оттого я теперь и жильцов не пускаю. Было дело, взяла одного — показался мне набожным да святеньким, так и тот вышел подлец подлецом. Вон, видел, как на стенке-то узоры — это все его старания. Бывало, что утром, что вечером — сидит тихохонько-смирнехонько, имя бога Рамы твердит да святые травы воскуряет. Вот, думаю, и ладно: и в доме благолепие, и нам от него честь и душевное спасение… Как мне было знать, что после век буду каяться! Ах, что выдумал! Будь жив тхакур-сахиб, всю бы шкуру с него спустил. На взгляд-то праведный да святенький, а душой черным-черный — ни дать ни взять огарышек от благовонной палочки! Все доченькой ее звал да лоб ей мазал пеплом священным. А потом и показал себя. На минутку я вышла, а он хвать ее за руку, рот зажал, да и поволок. Насилу-то она вырвалась, ко мне бежит. «Мамочка, говорит, сегодня же прогони из дому этого дяденьку». Ну, вижу, пришла беда, избавляться пора. А понимаю: шум-то подымать не след, после сплетен не оберешься. Сердце и придержала, но в тот же вечер говорю поганцу этому — так и так, мол, из деревни приедут родственники, изволь-ка до рассвета собрать узелок, да и прощай. Он и не пикнул — почуял, видно, что недолго и туфлей по роже схлопотать. К утру и след его простыл!..

вернуться

80

Калама (араб.) — краткие молитвы, формулы мусульманской веры.