Она вдруг умолкла. У меня бешено колотилось сердце. Я ждал, что скажет она дальше.
— Я хотела отвлечь ее внимание от Сурджита. К тому времени Дживан Бхаргав уже уехал, и ты казался мне единственным человеком, которому я… Да что теперь говорить! Теперь я хочу одного — пусть у нее все будет хорошо в семье. Ты ведь знаешь, что для Сурджита это была вторая или даже третья женитьба?
— Да, знаю, — поневоле признался я.
— Тогда я надеялась хоть как-нибудь помешать ему, хотела посоветоваться с тобой. Впрочем, пожалуй, у меня ничего и не вышло бы. Ну вот, сам скажи, разве Шукла не нравилась тебе? Я полагала, что ты…
И она, рассмеявшись своим искренним, непринужденным смехом, снова замолчала.
Я был настолько подавлен нахлынувшими воспоминаниями, что мне стоило немало труда выдавить из себя:
— Никогда не задумывался над этим.
— Хочешь, скажу, почему Шукла вышла за Сурджита? — сказала она.
— Потому, что она полюбила его.
— Да, но почему она его полюбила? Лишь потому, что он, похож на Харбанса — такой же высокий и коренастый! И еще потому, что Харбанс постоянно расхваливал его. А о тебе, кстати, у нее было превратное мнение, будто ты слишком возносишься и не способен снизойти до обыденного разговора с простыми смертными… Бедная Шукла! Она слишком поздно узнала о прошлом Сурджита — когда отдала ему все, что имела. И что могла она понимать, этот взрослый ребенок, в вопросах добра и зла? А тут еще Харбанс начал пороть горячку, бросил ее на перепутье, потом уехала я… Все сложилось как-то ненормально, бестолково. Впрочем, она хотела отложить свадьбу до нашего с Харбансом возвращения, но Сурджит настаивал, говоря, что должен в ближайшее время вступить в силу новый закон о браке и тогда он не сможет на ней жениться. Ты ведь знаешь, новый закон вступил в силу восемнадцатого мая пятьдесят пятого года, а семнадцатого состоялась их свадьба. На другой же день Шукла пришла к би-джи и горько плакала у нее на коленях. Би-джи говорит, что при этом она все время поминала меня и Харбанса…
Нам предстоял еще немалый путь, а я от волнения едва держался на ногах и потому предложил Нилиме поехать автобусом. И все-таки, когда мы вышли из автобуса, я чувствовал в ногах такую непомерную слабость, что каждый шаг давался мне с трудом. Далеко уходящие вперед, вдоль улицы, столбы казались мне прутьями тюремной решетки. В горле стояла такая сухость, что слова не шли из него. На развилке дорог я сказал Нилиме, что хочу попрощаться с ней.
— Как же ты можешь теперь уйти? — спросила Нилима, схватив меня за руку. — А вдруг Харбанс уже вернулся? Как мне одной выдержать его попреки? И вообще, я не могу отпустить тебя без пая или кофе! — И, снова коротко засмеявшись, она добавила: — Заодно заставлю тебя проглотить еще таблетку. Боюсь, что от моих речей ты опять, как тогда, заболеешь…
Оставшееся до их дома небольшое — в полфарлонга[66] — расстояние почудилось мне бесконечным. Мне не верилось, что когда-нибудь мы его преодолеем. Этот холодный вечер, будто крайне чем-то удивленный, застыл в остановившемся времени. Небо было похоже на грязную, смятую простыню. Безжизненную тишину улицы нарушали только приглушенные звуки радио, доносившиеся из соседнего дома. Но и они казались неразличимым, тяжелым, мрачным гулом, в котором нельзя было разобрать ни слов, ни смысла, ни даже ритма…
Мы не успели еще войти во двор, как зажглись уличные фонари.
И сам их дом показался мне отчужденно сжавшимся в комок, оцепеневшим в неприязненном безмолвии. Ни в одном окне не было света. Когда дверь нам открыл Банке, его лицо тоже было каким-то отчаянным и испуганным, как после побоев.
— Господин еще не пришел? — спросила Нилима с порога.
— Приходили.
В этом кратком ответе слуги сквозило нечто такое, отчего мы оба насторожились.
— Когда же он приходил и куда теперь ушел?
— Сначала они приходили в полдень, обедать, — ответил Банке. — До двух часов были дома. Я сказал им, что вы ушли в Окхлу. А теперь, с полчаса назад они снова были здесь, спрашивали, не вернулись ли вы и сей же час опять ушли.
— Ах, боже мой! — в отчаянье воскликнула Нилима и, войдя в гостиную, устало опустилась на диван. — Ничего господин не сказал?
Банке упорно отводил глаза в сторону, словно ему хотелось любым путем избежать ответа. Потом, зажав ладони под мышками, тихо проговорил:
— Сказали, что ужинать не будут и к ночи, скорее всего, домой не вернутся.
— Но почему? — Ослабев от досады и разочарования, Нилима откинулась на спинку дивана. — Я же говорю — у этого человека совсем помутился разум! И теперь ничего уже не поделаешь.
Она напоминала мне сейчас наказанного ребенка, которому хочется, чего бы это ни стоило, отплатить обидчику той же монетой.
— Глупец!
— Младшая биби-джи велели, как вы вернетесь, доложить им, — сказал Банке. — Аруна они тоже взяли с собой. Он у них, играет.
— Скажи ей, что я пришла.
Теперь лицо Нилимы приняло выражение обвиняемого, которому приходится, невзирая на полную непричастность к преступлению, доказывать свою правоту.
Когда Банке ушел, она взглянула на меня.
— Ну вот, скажи, как мне теперь быть?
Я все еще не решался сесть и делал вид, что рассматриваю сиамских кукол. Сказать по правде, я надеялся, проводив Нилиму до дому, сейчас же уйти. Мне хотелось побыть одному. И теперь я никак не мог сообразить, что же предпринять в такой неожиданной ситуации? Одно было ясно, что о немедленном моем уходе не могло быть и речи.
— Нам, конечно, следовало вернуться пораньше, — пробормотал я.
— Но разве не мог он чуточку подождать? — воскликнула Нилима, глядя на меня так, будто перед ней был Харбанс. — Он сам сказал по телефону, что не придет обедать! Ну, подумай-ка, можно ли жить в обстановке такой подозрительности? Выходит, мне теперь нельзя прогуляться даже с его собственным другом? С другом, которому он сам же исповедуется во всех своих делах? Стоит мне улыбнуться, подавая гостю чашку чаю, и он уже вне себя. Я же говорю, у него самого черкая душа, — вот ему и хочется увидеть во мне собственные грехи. Он сам не способен быть в искренней дружбе ни с одной женщиной, оттого ему всегда мерещится, что если я заговорила с мужчиной или коснулась в разговоре его руки, то тут уж непременно проявились какие-то мои порочные наклонности… А теперь они, видите ли, и ужинать не станут, и домой не придут! Ну и пусть не приходит. Если на то пошло, я сама могу бросить его и уйти… В Лондоне, кстати, я получила диплом парикмахера. Будет нужда, поступлю в какой-нибудь салон. Пусть живет сам по себе, а мы с сыном сами по себе. Захочет отнять и сына — пусть забирает! Переживу и это! Мне ничего не нужно, я не возьму себе ни единой вещички из его дома… Честное слово, я устала, я так устала от этой жизни!..
Моей душе было вдосталь и собственной печали; уязвленный ею, я все никак не мог решить, следует мне уйти или оставаться. Вернувшись мыслью на девять лет назад, я снова проходил знакомый путь от того незабываемого вечера до сегодняшнего дня; я вновь продирался сквозь страдания и боль, возродившиеся в новом облике.
— Прежде всего нужно узнать, куда он ушел, — произнес я через силу и все-таки сел на стул. — Если тут просто какое-то недоразумение, его легко разрешить, стоит только встретиться с Харбансом и спокойно обо всем поговорить.
— Я не собираюсь разрешать никакие недоразумения и никакие заблуждения! — продолжала негодовать Нилима. — Сегодня я рассею одно заблуждение, а завтра он впадет в другое. До каких пор мне оправдываться перед ним, словно я преступница? Нет, довольно! Пусть только скажет мне хоть одно слово, я сегодня же уйду из его дома!
В эту минуту вошел Арун, держа на плече, как лук, обруч для хула-хупа.
— Мамочка! — радостно закричал он и, подбежав к матери, приник к ее коленям. Прижимая сына к груди, Нилима исступленно целовала его лицо и волосы.
— Ну, мамочка же! — повторил Арун, отбившись от ласк матери и катя обруч по полу. — Ты послушай! Сегодня тетя Шукла дала мне столько игрушек! Это от Бини! Тетя отдала мне половину всех подарков, которые им вчера принесли. Вот, посмотри, это хула-хуп!..
66
Фарлонг — одна восьмая английской мили (около 200 метров).