— Что за вздор! — ответил я. — А из-за службы, я думаю, тебе не следует слишком огорчаться. Ты ведь знал и раньше, что работа эта не постоянная.

— Это верно, но все же… — Он с такой силой отбросил недокуренную сигарету, словно швырял в кого-то камнем. — Я надеялся продержаться здесь хотя бы два или три года. Но после сегодняшнего разговора с боссом мне стало ясно, что больше года не протянуть. Эх, не думал я, что так скоро придется снова быть за бортом!

— Впереди целый год, что ты раньше времени портишь себе настроение? Поживем — увидим.

— Увидим! — воскликнул он. — Что я увижу? Голое небо? Нам и сейчас не хватает на жизнь, что же будет потом? Черных дней я довольно повидал и за границей, дорогой мой Судан! Страшно подумать о подобной жизни — прежде всего из-за сына. Я не хочу, чтобы он по моей вине пережил такие же муки. Ты даже вообразить себе не можешь, какая борьба происходит сейчас во мне! Я теперь стою на распутье, и выбор здесь таков, что лучше бы… — Он не договорил и умолк.

Нилима равнодушно разглядывала фонтанные струи. А я уже понял, что теперь мне следовало поскорей уйти отсюда, оставив этих двоих людей наедине.

— Ну, хорошо, — сказал я. — Надеюсь, мы опять как-нибудь встретимся, тогда и поговорим. Теперь я очень спешу, да и вам давно пора домой.

Харбанс резко вскочил на ноги и с минуту смотрел в черное небо. Потом произнес со вздохом.

— Нет, ничего тут не придумаешь. Видно, остается единственный путь — тот самый, по которому мне не хотелось идти.

Мне показалось, что Харбанс вдруг заговорил каким-то книжным языком. Я ничего не ответил и молча пошел рядом с ним через лужайку.

Часть третья

— Подойди-ка сюда, Мадхусудан!

Мой патрон — редактор газеты «Нью геральд» — стоял у окна, держа руки в карманах брюк и деловито посасывая трубку.

А у меня на душе кошки скребли: минуту назад, ни с того ни с сего, редактор с самой доброжелательной улыбкой объявил, что намерен освободить меня от политического репортажа и перевести в отдел культуры и искусства. Я же вовсе не был в восторге от такой внезапной перемены, потому что в политическом отделе проработал целый год и чувствовал себя там, прямо скажем, на месте. Все знали, что сотрудник, ведавший новостями культуры, отчего-то не ладил с редактором, а неделю назад вообще ушел из газеты. Но мог ли я предполагать, что его место предложат именно мне! «Я знаю, ты работаешь добросовестно, — ласково говорил редактор, — к тому же и перо у тебя весьма недурное. Прямой резон бросить политику и заняться вопросами культуры. На этом посту мне нужен человек опытный, знающий. А политический репортаж… Для него у нас найдутся другие журналисты… Позволь, однако, сразу же дать тебе дружеский совет: о чем бы ты ни писал, что бы ни сочинял — отчет ли, очерк ли, рецензию, — будь абсолютно беспристрастен! Понимаешь, кое-кто утверждает, что в твоих корреспонденциях на политические темы проглядывает некая пристрастность, что ли… Словом, личное твое отношение. Я думаю так: чем меньше поводов ты будешь давать для подобных разговоров, тем лучше для тебя и для нашей газеты. Между прочим, я давно присматриваюсь к тебе, и насколько понимаю, вопросы культуры намного ближе твоей душе. Ты ведь когда-то даже стихи писал, не так ли?» Я молча кивнул головой и продолжал пристально глядеть в лицо редактору, силясь прочитать в нем тайные его мысли. «Да, да, я помню, мне кто-то говорил об этом, — повторил он. — Уверен, что новая работа тебе подойдет больше. Там ведь не все заметки да отчеты, между делом ты сможешь писать и очерки…»

Продолжая разговаривать со мной, редактор встал из-за внушительного письменного стола и подошел к икну, чтобы набить табаком свою трубку. Но и раскурив ее, он не вернулся к столу, а остался стоять у распахнутого настежь окна, что-то разглядывая внизу, на улице. Когда, последовав его приглашению, я тоже подошел к окну, он взял меня за локоть и сказал:

— Вот постой здесь и вглядись хорошенько в эту толпу.

Внизу за окном, как и всегда, лился бесконечный людской поток, и в нем, на мой взгляд, не было решительно ничего, на что стоило бы особенно пялить глаза. Но я послушно стоял рядом с редактором, оглядывая бурлящую человеческую массу.

— Представь себе, — продолжал он, — всякий раз, как я подхожу к окну, у меня отчаянно разыгрывается фантазия. Чего только на ум не придет! Мне кажется, что я стою над бурной рекой и на дне ее скрыт целый мир, огромный, загадочный, а мы даже не подозреваем о его существовании. Эти автобусы, эти мчащиеся куда-то легковые машины, эти поспешно перебегающие улицу люди! Неистовый человеческий водоворот! Смотришь на иных — на их лица, одежду, движения — и порой даже завидуешь им, их жизнелюбию, энергии, устремленности. Но ведь, с другой стороны, очень возможно, что личная их жизнь проходит в затхлой атмосфере, где мучителен каждый вдох… И потому, когда я долго гляжу на эту толпу, мне становится не по себе…

Редактор печально улыбнулся, потом неожиданно подмигнул мне левым глазом и лукаво спросил:

— А известно ли тебе, что когда-то я тоже пописывал стишки?

Я снова молча кивнул головой. Стоя у окна плечом к плечу с редактором, я все пытался увидеть уличную толпу его глазами.

— Это было много лет назад, — со вздохом произнес он, — те времена канули в далекую, невозвратимую давность! Теперь даже не верится, что когда-то и стихи были частью моей жизни. — Он положил руку мне на плечо и закрыв ладонью широкий конец трубки, еще ближе придвинулся к окну. — Мне бывает ужасно грустно, когда я думаю о том, как ограничиваем мы себя в газетной практике — ведь в большинстве случаев нас интересуют лишь броские, но мимолетные события текущего дня. Пытаемся ли мы проникнуть в глубь простой, повседневной жизни которая течет совсем рядом с нами? А если и пытаемся, не кажется ли тебе, что подобные попытки нам следует предпринимать значительно чаще?..

— Да, пожалуй, было бы неплохо подготовить серию жанровых зарисовок, — подхватил я мысль редактора, — в которых…

— Вот это я и хотел тебе сказать, — перебил меня патрон. — Конечно, сам понимаешь, в ежедневной газете не очень-то уж много места для жанровых очерков, но… Кое-что все-таки можно сделать. За безликой сумятицей уличной жизни кроется частная жизнь людей в их крохотных домиках и квартирках. Здесь блеск и шум, здесь оживление и суета, а там… Кто знает, что творится там, в этих узких и темных переулках! Есть, конечно, новый город, на глазах растущий и процветающий. Но где-то за ним теснятся старые кварталы, которые год от года все больше дряхлеют и рушатся. С одной стороны — великие, новейшие планы, дерзкие эксперименты, то есть жизнь, несущая новую культуру. Но, с другой стороны, есть и жизнь промозглых каморок, есть жизнь людей, с детства обитающих в извечной вони и грязи, — у них ведь тоже какое-то свое понятие о культуре! Известно, что культуру человека во многом определяет окружающая среда… Наш муниципалитет борется с грязью, вывешивает огромные плакаты, призывающие соблюдать чистоту. Справедливо полагают, что грязь угрожает здоровью людей. Но никто не думает о моральной стороне дела, о том, что является еще горшей нашей бедой. Мы видим эту грязь, несущую в себе чудовищную моральную угрозу, но мы не всматриваемся в нее как следует… А что происходит на задворках нашей жизни!.. И сколько обо всем этом мы ведем разговоров! К сожалению, чаще всего дело сводится к сбору статистических данных, к составлению бесполезных таблиц и планов. Вот если бы нам, газетчикам, позорче всмотреться в эти грязные уголки нашей жизни, нарисовать истинные картины и представить эти картины на суд общества — каким бы это могло оказаться полезным делом!..

— Если прикажете, я сделаю два или три таких очерка, — сказал я. А про себя подумал, что наконец-то, после столь пространного предисловия, речь зашла о конкретном деле.

Редакторская трубка вдруг потухла. С минуту он усиленно пытался снова раскурить ее, потом ответил: