— Так вот, из Испании мы прибыли в Париж, а уж оттуда вся труппа должна была возвратиться в Лондон.

Нилима поджала под себя ноги и, склонившись на одну сторону, оперлась о землю ладонью. Приготовившись слушать ее, я тоже сел поудобнее.

— Когда вместе со всеми я приехала на вокзал, у меня еще не было твердого решения остаться…

Порыв ветра бросил на нас облако пыли, песок запорошил лицо. У меня заслезился глаз. Я стал обтирать его ладонью.

Гар-де-Нор — северный парижский вокзал. Поезд, следующий до морской пристани, готов к отправлению. Умадатта лихорадочно пересчитывает своих артистов. Не явились двое — танцовщик-бирманец У Ба Ну и сикх-барабанщик Лакхасингх. Но они отстали от труппы еще в отеле, решив лишний денек побродить по Парижу. Завтра они тоже вернутся в Лондон.

Нилима стоит на платформе рядом со своим чемоданом. Машинально она загадывает: кто же первым поднимется в вагон и кто позже всех? Почему-то ей кажется, что последней должна войти она. Один за другим артисты садятся в поезд. Нилима медлит. Вот на платформе остаются она и Умадатта. Он взглядывает на нее, словно приглашая ее подняться по ступенькам, чтобы потом последовать за ней.

— Ну, сейчас поезд тронется, — говорит он, заметив ее нерешительность. — Почему ты не садишься? Никак не можешь расстаться с Парижем?

Она кивает головой.

— Да, правда, не могу.

Не задай Умадатта этого вопроса, она бы, пожалуй, и не сказала ничего подобного. Если бы он просто предложил: «Иди, садись в вагон», то она так бы и сделала.

— Да, таков уж Париж, — соглашается Умадатта. — Никому не хочется его покидать. Но мы не можем здесь задерживаться. Ну, давай свой чемодан.

— Почему же не можем, если хочется? — возражает она. — Почему человек не имеет права исполнить свое желание?

— О, ты смелая девушка! — Умадатта всегда называет ее девушкой. — Так давай же чемодан. Поезд сейчас тронется.

Она нерешительно поднимает чемодан, но снова ставит его на место.

— Но мне не хочется!

Умадатта смеется.

— Ну, ну, без глупостей! Ты же понимаешь, что все равно должна уехать. Тебя ждет муж. Вдруг он покончит с собой, когда узнает, что ты осталась в Париже, а?

— Нет, этого никогда не будет. Зачем ему лишать себя жизни? Наоборот, он даже обрадуется, если я…

— Что, что? Почему это он обрадуется?

Паровоз издает протяжный гудок. Появившийся в дверях кондуктор просит их немедленно подняться в вагон. Пар от цилиндров клубами поднимается к небу. Нилима смеется каким-то безвольным смехом.

— Нет, я просто пошутила. Он и вправду, бедный, очень за меня волнуется. Но должен же муж иногда поволноваться за жену?

— Послушай, сейчас нет времени шутить. Дай мне чемодан.

Не только Умадатте, но и никому в мире она не решилась бы сказать о чувствах, которые владеют ею в эту минуту.

— Садись сам. Я этим поездом не поеду.

Это единственные слова, которые она может сейчас выдавить из себя.

Глаза Умадатты округляются.

— Ты не едешь этим поездом?

Ему не верится, что она говорит это всерьез.

— Смотри же, сейчас нам не до шуток! Поезд отправляется. Если ты и в самом деле остаешься, то…

— Да, я и в самом деле остаюсь, — подтверждает она. — Садись скорей сам. Я приеду завтра, вместе с Лакхасингхом.

— Но почему?..

Кондуктор снова просит их войти в вагон. Паровоз еще раз протяжно гудит, и вагон, дрогнув, начинает двигаться. Умадатта все так же удивленно смотрит на Нилиму.

— Да ты что, вправду не едешь?

— Конечно, не еду!

Умадатта бежит к вагону и вспрыгивает на подножку. Она спокойно машет вслед ему рукой — будто и приходила на вокзал только для того, чтобы проводить товарищей.

— Что сказать мужу, когда он спросит о тебе? — кричит Умадатта, стоя в дверях вагона.

— Скажи, что с вами я не поехала и что, наверно, приеду завтра…

Поезд, вагон за вагоном, медленно удаляется от нее. Вот он уже за пределами станции… Она со вздохом берется за свой чемодан.

Она идет в привокзальный бар, заказывает себе джин и имбирное пирожное, садится за столик. В ее душе не разрешенный вопрос: почему же все-таки она осталась? Вправду ли ее так очаровал Париж? Или есть другая причина? Слов нет, Париж таит в себе неодолимые силы притяжения, она не имела времени поближе ознакомиться с ним, и ей, конечно, хочется это сделать… Но только ли поэтому она осталась? Разве она раздумала уезжать в ту самую минуту, когда поезд уже готов был отойти от перрона? И неужели она осталась здесь ради одного-единственного дня, ради того, чтобы завтра же опять явиться на вокзал?

В баре много публики. Здесь шумно, здесь радостный гул голосов, здесь трепет жизни. Сидя в баре, невозможно представить себе, что где-то в мире люди скорбят и печалятся. Прямо перед Нилимой молодая пара — парень и девушка в байковых костюмах, украшенных бахромой. Они сидят в обнимку, тесно прижавшись друг к другу. Когда девушка что-нибудь говорит, парень касается ее губ своими губами. Для него не существует никого и ничего в мире, кроме его самого и подруги. На их лицах открытое пренебрежение ко всему, что их окружает, и полнейшая беззаботность. У них в душе звучит своя собственная мелодия жизни, и только ее они слышат. Стоящий за угловым столиком старик отламывает куски от булочки и неторопливо прожевывает их, запивая красным вином. Он живет своим одиночеством. В его душе тоже есть своя мелодия. Но если внимательно оглядеться вокруг, то начинает казаться, что всех этих людей объединяет и какая-то общая мелодия — мелодия опьянения жизнью, мелодия презрения ко всему прочему миру, мелодия наслаждения. Нилиме приходят на память шумные толпы на Елисейских полях, которые она жадно разглядывала прошлым вечером; ей вспоминаются и компании танцующих и поющих весельчаков в каких-то незнакомых ей переулках, и влюбленные парочки возле Эйфелевой башни, и мост через Сену, по которому так стремительно движется этот пестрый караван жизни, словно бы обращенный в бесконечный радостный праздник, ради которого и пришли сюда эти люди…

А рядом в ее сознании возникает образ того печального лондонского дома, чьи обитатели словно бы сговорились носить вечный траур по собственной жизни… Что случилось с Харбансом, почему лицо его всегда как бы окутано облаком разочарования? Отчего в последнее время они так ожесточились друг к другу, отчего все их отношения сводятся лишь к обмену короткими, односложными фразами? Если же и происходит долгий разговор, то лишь в одном случае — когда они ссорятся. Две трети дня проходит во взаимном раздражении и ненависти, остальное время отдается безрадостной работе до усталости, до какого-то нелепого самоистязания, потому что им едва удается сводить концы с концами. Но если и выдается порой радостный день, то все равно к радости примешивается какая-то горечь. День и ночь, день и ночь эта холодность друг к другу, этот опостылевший уход за чужими детьми, эта смертельная тоска! Чего же ищут они в такой гнетущей скуке, что хотят создать на этой бесплодной почве? Ее мучает нрав Харбанса, он не переносит ее привычек. И рядом с этим — вынужденная необходимость жить вместе, какой-то порочный круг, из которого нет сил вырваться. Возможно, Харбанс хочет видеть в ней ту же мрачную сдержанность, какой отличается сам, но ведь она, напротив, стремится внести в его жизнь радость в веселье…

Как проклятье, многие годы тяготеет над ними это несносное вращение по одному и тому же кругу. Но почему не может она смелым, решительным усилием вырвать и себя и Харбанса из мертвого кругооборота? Разве не в ее силах обрести свободу и вступить в новый мир, раствориться без остатка среди незнакомых ей людей, в этой чужой стране? А мелодия их жизни не созвучна ли той песне, которая всегда звучит в ее душе? Что обязывает ее вернуться назад к Харбансу? Пусть ее уход и будет вначале болезненным для него ударом, но разве не обернется он позже счастливой своей стороной? А она сама?.. И она сама — какое всепоглощающее чувство свободы, какую легкость почувствует она в своей душе!.. Конечно, остается материальная сторона дела — нелегко прожить одной в чужой стране… Но разве она не может работать?! А ее танцы — разве не дадут они ей средства к существованию?