Я все еще сидел в постели, прихлебывая какао из поданной мне Нилимой чашки, когда в комнату вошла Шукла, издали окликая старшую свою сестру. Завидев меня, она от неожиданности замерла на пороге.
— Ах, это вы! — воскликнула она в смущении; потом, чуть оправившись, задала мне из приличия несколько ничего не значащих вопросов и хотела было удалиться, но в это время, с мокрыми после умывания, распущенными по плечам волосами, появилась Нилима.
— Ну что, узнала Судана? — спросила она Шуклу.
— Отчего бы мне их не узнать? — с напускным равнодушием ответила та. — Раньше, до отъезда бхапа-джи в Лондон, они часто бывали у нас. А потом вдруг пропали.
— Теперь он работает в местной «Нью геральд».
— Да, я знаю, — сказала Шукла. — Вы же сами об этом говорили, Сурджит тоже рассказывал. — И, повернувшись ко мне, добавила: — Я помню, прежде в газетах очень часто печатались ваши стихи. Теперь, наверно, вы перестали их сочинять?
— Да, — с улыбкой согласился я, — теперь я сочиняю интервью с политическими деятелями и отчеты о всяческих скучных собраниях.
— Вот-вот, бхапа-джи тоже перестал писать, — живо подхватила Шукла. — У него теперь, кроме служебных дел, ни на что времени не хватает. Как ни посмотри, все его папки лежат без движения. И так уж много лет!
Про себя я немало подивился, услышав из ее уст упоминание о папках Харбанса. Значит, она беззаветно верила в литературные способности своего несравненного бхапа-джи!
— Что поделаешь, — ответил я, — если жизнь принуждает нас заботиться о более насущных вещах. Недаром же говорят: станешь соль в конях добывать, так и сам постепенно в соль обратишься.
— А знаете, я думаю иногда, — тихо сказала она, поглаживая ладонью разложенные на письменном столе бумаги, — что если б довелось мне когда-нибудь взяться за перо, я тоже сумела бы написать рассказ.
Шукла заметно располнела, она казалась теперь примерной женой-домохозяйкой. Былая прелесть ее лица и выразительных глаз словно бы вылилась в какую-то новую форму. Черты ее лица несколько расплылись, но зато в них намного явственнее светились нежность и доброта. Некогда стремительный, поражающий вас, будто молнией, взгляд, составлявший неотъемлемую часть ее очарования, сиял теперь ровным светом.
— Где-то я читала, — продолжала Шукла, — что всякий человек способен написать хотя бы один рассказ. А разве не так? Пусть любой из нас день за днем опишет свою жизнь, вот и получится рассказ. Правда же?
— Не знаю, — сказал я, — теперь я далек от стихов и рассказов.
Впервые вот так просто и легко завязался наш разговор — и это казалось мне очень странным. Ни разу в прошлые наши встречи она не сказала мне ничего, кроме банальных «Добрый день!» или «Как поживаете?».
— Впрочем, какая уж из меня писательница! — с улыбкой воскликнула Шукла. — Я это просто так сказала, — и, чтобы переменить тему разговора, обратилась к Нилиме: — Диди, если есть для меня работа, скажите сразу, не то я уйду. У меня и дома дел полно.
— Сама знаешь, что тут у нас за работа, — возразила сестра. — Что-то раньше ты меня об этом не спрашивала! — Нилима повернулась ко мне и с суховатым смешком пояснила: — Ее дорогой бхапа-джи изволит на меня гневаться, если я вовремя не пришью пуговицу к его рубашкам, не сделаю то, не сделаю другое. Так она теперь сама взялась обслуживать его по мелочам — приходит, пока его дома нет, и все потихоньку делает. Она, видите ли, терпеть не может, чтобы ее бхапа-джи в чем-либо испытывал неудобства и из-за этого расстраивался. А вот я считаю, что всякий человек может взять в руки иголку с ниткой и пришить к собственной рубашке оторванную пуговицу.
— Конечно, других дел у него нет! — Шукла смущенно спрятала свои руки под шалью. — Мало ему, бедняге, день-деньской ломать голову на службе, он еще пуговицы к рубашкам должен пришивать! Если не хочется вам, так хоть не придумывайте разные предлоги… Ну, давайте же, если есть работа, несите — сделаю и уйду. — Тут взгляд ее упал на ночные туфли, стоящие под моей кроватью, и она вздрогнула. — Диди, это те туфли?..
Нилима снова сухо засмеялась.
— Ты хочешь этим оказать, что, кроме бхапа-джи, никто уже и не смеет надевать их? Даже гость? — Видя, что я смутился, она пояснила: — Эти туфли и галстук она подарила Харбансу в прошлом году, на день рождения, хотя тот ни о чем подобном и не подозревает. Он так сердится на нее, что даже разговаривать с ней не желает. Попробуй она при нем ногой ступить в наш дом — потом будет ворчать целый день. И все-таки нашей красавице неймется, она ведь не может допустить, чтобы ее бхапа-джи страдал хоть от малейших неудобств, без памяти летит исполнять для него любую работу. «Ах, боже мой, у Харбанса порвались ночные туфли!» Сейчас же побежала и купила новые. Знал бы ты, как она за ними ухаживает — обмахивает, обтирает. И вдруг этих несчастных тапочек коснутся чьи-то чужие ноги!
— Диди! — Шукла в негодовании сделала несколько шагов к выходу. — Я ухожу. Приду потом.
— А ты не посмотришь, как у Харбанса с рубашками? Если вечером я не поднесу ему отглаженную рубашку, он живьем меня съест.
— Грязные рубашки я потом велю отнести к маме, — сердито ответила Шукла, выходя из комнаты и спускаясь по ступенькам во двор. — Приготовьте все, что нужно постирать. А сейчас у меня самой полно дел дома!
И она исчезла.
— Никак не пойму эту девицу, — сказала Нилима, разглаживая руками еще не просохшие после мытья волосы. — Если говорить правду, так Харбансу следовало жениться вовсе не на мне, а на ней.
Я уже давно, выпив какао, бесцельно держал в руке пустую чашку. Теперь, поставив ее наконец на стол, я заметил:
— Ну что ж, пора и мне подниматься.
Какао и таблетка сделали свое дело — я чувствовал себя почти совсем здоровым и уже сожалел о том, что не поехал в редакцию. Покой телесный стал причиной душевного беспокойства.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила Нилима.
— Теперь намного лучше.
— Вот и прекрасно. Пока ты умываешься, я приготовлю бутерброды — мы поедем гулять в Окхлу. Я позвонила Харбансу, но он сказал, что пообедать дома не сможет, придет домой только вечером. А к тому времени и мы вернемся.
Мы стояли на мосту в Окхле. Перегнувшись через перила и разглядывая проплывающие внизу лодки, Нилима говорила:
— Всякий раз, как прихожу сюда, мне почему-то вспоминается Париж, вечер, берега Сены… Они такие разные — этот и тот мир! И все-таки не могу понять, отчего именно здесь приходят на память те далекие места!..
— Ты часто бываешь здесь? — спросил я.
— Нет, не очень, — ответила она задумчиво. — Когда на душе тоскливо, бывает, и забреду сюда. Смотрю, как прогуливаются молодые парочки, и сама становлюсь как будто моложе и свежей. Дома душа моя стареет. А здесь кажется, что я все еще юная девушка, что вся жизнь впереди, что многое еще предстоит совершить…
Мы гуляли долго. Сверкающая гладь воды отражала лучи белого январского солнца. В воздухе ясно ощущалось дыхание близкой весны. Все вокруг было полно жизни. Люди располагались на траве, на скамейках, в тени деревьев, даже в зарослях низкорослого кустарника, тянувшегося полосой с правой стороны. Две девушки-мусульманки, шедшие нам навстречу, сквозь узкие прорехи в чадрах с жадным любопытством разглядывали все, что попадало им на глаза. Посмотрев на них, Нилима на минутку приостановилась и воскликнула с сияющим от радости лицом:
— Нет, в самом деле, какая все-таки чудесная это штука — жизнь!
Ее слова развеселили девушек, и они долго еще оборачивались на нас. А мы спустились с моста и стали любоваться снизу его легкими пролетами, широким зеркалом воды, скользящими по нему крохотными лодочками и простирающимися до самого горизонта песчаными холмами. Бесконечный простор неба казался сегодня особенно глубоким. В нем парили коршуны. Порой чудилось, что они плывут по синему пологу, поднимающемуся кверху от края воды. И когда одна из птиц вдруг стремительно срывалась вниз, к гряде холмов, в душе как будто что-то обрывалось, настолько резким и неожиданным казался этот переход из одного мира в другой — из лазурного океана в бурую пустыню. Другой коршун столь же молниеносно взмывал в небо, пронизывая всю его невообразимую глубину. Скользя над самой поверхностью воды, пернатые хищники словно вдруг обращались в невинных рыбок, плавающих в стеклянном аквариуме.