Изменить стиль страницы

— Само собой, — попытался он и тут ввернуть слово в детский разговор, — на одном чванстве далеко не уедешь.

Сказал — и вопросительно поводил взглядом с жены на мальчиков. Ничего нельзя было понять, одобряют они его или нет, — и он легонько в задумчивости побарабанил пальцами по клеенке.

— Нет, — решился он спустя несколько минут уточнить свою мысль, — я насчет чего? Будь человеком! Верно? И не отворачивай от всех носа. Потому что не любит этого нынче народ! — И опять он с надеждой поглядел на жену и мальчиков, и опять ничего определенного не уловил в их лицах.

А уже Алеша, непримиримый в своих враждебных чувствах к Коле Харламову, не желая больше признавать и тени достоинств за ним, поторопился переменить тему: он заговорил об экскурсии, о которой жарко хлопочет, и про недавние интересные опыты на уроке в физическом кабинете, и о «Капитанской дочке», которую Григорий Наумович велел прочитать в течение ближайшей недели…

Настасья Ефимовна убрала со стола и вместе с мужем удалилась вглубь комнаты.

— Она тебе очень нравится? — спросил тогда Толя.

— А то! Настоящий человек! Не будь ее, он бы так и погиб.

— Кто он? — удивился Толя.

— Ну, Гринев, конечно.

— Ты про Машу Миронову? А я про Наташу Субботину спрашиваю. Наташа, говорю, тебе по-прежнему нравится? — чуть слышно спросил Толя.

Алеша нахмурился и ничего не ответил.

— Она не писала тебе после того?

— Писать не писала, а по телефону мы разговаривали…

— Ну? Что ж ты скрываешь? О чем говорили?

— Да это все равно. Ну, поговорили немного. Я, конечно, сказал, что никакого значения все это, что было у них на балу, не имеет и что она напрасно думает… Ну, еще поблагодарил ее за нас обоих, похвалил концерт… Ну и все.

— И все?

— Ну, она еще сказала: «Заходи, пожалуйста». Я, конечно, сказал: «Спасибо, непременно как-нибудь…» И все.

Много дней прошло — Алеша не мог забыть обиды. Она жила в нем, росла, крепла, и тысячи случайностей, самых неожиданных и посторонних, постоянно напоминали о ней.

В те дни можно было видеть чуть ли не во всех газетах и журналах репродукцию новой картины «Прием в комсомол». Девочка на картине, отведя за спину руки, стояла перед своими товарищами, членами бюро комсомола. Видать, она только что ответила на вопросы товарищей, и, должно быть, так искренне, так скромно и сердечно прозвучали ее слова, что лица кругом были полны любви к ней и гордости за нее…

Алеша видел эту картину дома, на страницах «Огонька», разглядывал ее и на улице, стоя перед расклеенными на щитах газетами, — и вспоминал Наташу: на ней было такое же коричневое платье, и белый кружевной воротничок совершенно так же охватывал худенькую шею.

Или он встречался с пристальным и усмехающимся взглядом матери, и смущение охватывало его под этим проницательным взором: неужели она догадывается?..

А однажды на перемене он услышал, как Харламов что-то читает вслух. Вокруг его парты теснилось много ребят. Алеша как бы случайно прошел мимо, заглянул через плечи товарищей. Харламов в эту минуту захлопнул книгу, на обложке которой было написано: «Наташе в день ее рождения от дедушки и бабушки». Та самая книга, которую и Алеша держал в руках, давным-давно, в чудесный, незабываемый вечер!

Однажды Миша Рычков пришел к Алеше вечером, сумрачный и молчаливый. Он уселся на краешек верстака, достал портсигар и неторопливо проделал все, что положено курильщику в минуту отдыха и раздумья: постукал мундштуком о портсигар, примял и согнул кончик мундштука, чтобы в нем оседало побольше никотина, зажег спичку и сначала полюбовался язычком разгорающегося пламени, а уже потом приложился к нему кончиком папиросы.

Алеша не вытерпел, спросил:

— Ну? Какие же новости? Что тянешь?..

Рычков, отдуваясь, выпустил дым, развел руками с выражением самой крайней озабоченности.

— Отказ! — сказал он. — Окончательный. Обжалованию не подлежит.

— Миша! А ты говорил… так обнадеживал!

— Директор отказал. Наотрез!

Но несколько минут спустя, насладившись произведенным впечатлением, Рычков выхватил из нагрудного кармана бумажку, вчетверо сложенную, развернул ее, победно помахал ею в воздухе и залился долгим беззвучным смехом.

— Да вот он, твой пропуск! Вот! Просил на тридцать семь человек — на всех и дали. Вот! В субботу!

И показалось Алеше, что даже чувство обиды на Харламова и на Наташу, так терзавшее его, сразу потеряло свою силу. Заноза, которую он физически ощущал в себе, в самой груди, вдруг чудесным образом была вырвана. Благодетельное облегчение, и радость, и восторг — все вместе испытал он, вчитываясь в заводской пропуск, в этот лист добротной бумаги с несколькими подписями и крупной круглой печатью.

Миша торопился передать ему и другие новости, не менее замечательные: инженер-конструктор Касьянов Иван Григорьевич, лауреат Сталинской премии, вызвался сопровождать пионеров по цехам, он будет объяснять им производственные процессы, а сам директор просил непременно, когда закончится экскурсия, привести ребят к нему в кабинет, он хочет познакомиться с ними и побеседовать за стаканом чая…

— Сам директор завода?

— Сам! При мне распорядился. Велел, понимаешь, чтобы к семи часам в субботу у него в кабинете приготовили чай для дорогих гостей. Так он и сказал: «для дорогих гостей»… Приказал, чтоб были конфеты, пирожные, фрукты.

И, слушая все это, Алеша снова вспомнил про Наташу. Если бы тогда Харламов не увязался с ними на школьный спектакль, дружба у него с Наташей не расстроилась бы и он повел бы ее теперь с собой на завод. Как было бы хорошо!

28. Разбуженная мысль

Бабушка во многом помогала Наташе. Трико телесного цвета, туники и пачки, театральные костюмы и разнообразные мелкие дополнения к ним — головные украшения, ленты, броши, мониста, браслеты, пояски — всегда находились в образцовом порядке. Бабушка аккуратно следила за всем этим хозяйством Наташи, вовремя чинила, штопала, чистила, гладила. Она нередко заменяла внучку даже в такой специальной заботе, как подготовка новых балеток к пользованию, — обминала их твердые, проклеенные носки, неприметной стежкой из ниток обметывала их перед, чтобы сверкающий розовый атлас не слишком быстро изнашивался от работы на пуантах.

Бабушка всегда знала, что может понадобиться Наташе для уроков или на репетициях и спектаклях, и тщательным образом сама укладывала в чемоданчик все необходимое, заботясь, чтобы ни единая морщинка не нарушила безупречно опрятных танцевальных принадлежностей из шелка, газа, тюля.

Вскоре после зимних каникул, по распоряжению Веры Георгиевны, в мастерской Большого театра сшили для Наташи бледноголубое платье из легкого, почти прозрачного крепа. Ясно, что Вера Георгиевна задумала новый танец, но какой — не говорила. Когда девочка принесла домой сшитый заказ, бабушка потребовала, чтобы она тут же надела платье, и внимательно осмотрела его со всех сторон.

— Вот здесь, с боков, — сказала она, — надо будет складочек прибавить. Ишь, как нафуфырено! Лиф тесный, а низ широкий, пышный… Нарядно! В таком платье хоть сейчас на бал. Видать, не из сказки, а что-нибудь нынешнее, житейское тебе танцевать на этот раз?

— Не знаю. Вера Георгиевна молчит, а я боюсь спрашивать.

Кроме дополнительных складок по бокам, бабушка надумала еще мысик спереди, у пояса, так чтобы узенькая-преузенькая талия обозначилась во всей своей осиной малости. Наташа не возражала, по опыту зная, до чего верно чувствует бабушка особенности каждого костюма и как под ее привычными, ловкими пальцами всякое платье прилаживается к ней самым наилучшим образом.

На другой день в школе, в час ранних зимних сумерек, Наташа с тремя подругами направлялась мимо зала для упражнений вниз, к раздевалке. Все уроки уже закончились. Но из зала слышался знакомый шопеновский прелюд. Кто мог там играть в темноте? Девочки осторожно приоткрыли стеклянную наполовину дверь и в сумерках разглядели за роялем Веру Георгиевну. Учительница, заметив их, одной рукой продолжала играть, а другой поманила к себе. Девочки, ступая из привычной, преданной почтительности на носках, обступили инструмент.