Изменить стиль страницы

— Кто-нибудь желает поменяться? — объявил я громко. — Невесту, что ли, мне тут положили?

Они заткнулись. Через некоторое время, когда я стал отыскивать на пальме проплешину для своей одежды, подошёл Брукс — дед, которого я так назвал за сходство с известным комиком — и принялся фальшиво сочувствовать моему положению.

— Это дяйствительно якое невдобное у вас место! — приговаривал он, качая головой. — Надо нямножко поправичь…

Говоря это, старый лис совершал какие-то фрикции с моей кроватью, пытаясь затолкать её назад с того места, на которое я её установил.

— Спасибо, ничего поправлять не надо, — отодвинул его я и уселся на койку. Опыт общения с сердечными стариками начисто убил мою всегдашнюю почтительность к сединам. Человек простой в ситуации, которая для него экстремальна, инстинктивно воспринимает любую вежливость как проявление слабости. А старики эти видят свою жизненную ситуацию именно как экстремальную. Вежливым и правильно понятым быть с ними можно лишь после того, когда они обретут определённую уверенность в том, что ты можешь отгрызть руку или хотя бы обматерить.

Инцидент разрешился тем, что я унаследовал койку Атоса, выписанного в тот же день последним из мушкетёров. Довольные старики снова сдвинули две кровати, и следующий клиент, седовласый розоволицый дядя с надувным бабьим телом, впрочем, долго здесь не задержавшийся, уже возлежал на брачном ложе с Говорящей Лошадью.

Так я назвал желчного старика, и, конечно же, вовсе не потому, что он был похож на лошадь. Как раз на лошадь, как уже стало ясно внимательному читателю из описания, он вовсе не был похож. Однако голос у него был точь-в-точь такой же, каким озвучивали в советском дубляже говорящую лошадь комиссара Жюва в фильме «Фантомас против Скотланд-Ярда».

Говорящая Лошадь был уникальный старик в градусе своей ненависти к окружающему. На соседей по палате, медсестёр и врачей он смотрел исключительно враждебно. Иногда даже сверкал очами, но неизменно молчал. В совокупности с растрёпанными седыми бакенбардами a la Суворов выходило очень эффектно.

День за днём Говорящая Лошадь лежал на боку, человеконенавистнически желтея. Иногда к нему приходил чёрненький печальный сын. Садясь на стул у кровати, он протягивал ноги, уставлялся в пол и молчал. Разговоры велись с паузами не менее трёх минут, вопрос-ответ. «Как сахар?» — «Нормально», — буркал старый диабетик. Пять минут. «Чувствуешь себя как?» — «А как я могу себя чувствовать». Четыре минуты. «Давление?»

Во время одного из таких разговоров, слабый ещё, я задремал и проснулся от яростного вопля Говорящей Лошади:

— А об этом и говорить нечего! Нечего и разговаривать!

Я взглянул на собеседников. Говорящая Лошадь не пожелтел более обычного; сын его по-прежнему смотрел в пол. Нелепо распластанные по своим местам, они напоминали сломанных кукол.

Несмотря на то, что Говорящая Лошадь был самый неприкрытый мизантроп из всех, кого довелось мне здесь видеть, я не чувствовал в его отношении ничего дурного. Он был явно несчастный человек, в глубокой депрессии, всю жизнь поедом евший себя и догрызший до всевозможных фатальных болячек. В нём не было наглости и распоясанности прочих стариков, всегда готовых, если нужно, хоть вывернуть перед тобой анус. В отличие от них ночью он никогда не портил воздух, а если храпел, то очень тихо и жалобно.

Один раз я даже видел на его лице улыбку, когда недавно вписавшийся Толик, у которого эта ходка была далеко не первая, рассказал историю про морг при больнице неподалёку. Улыбка Говорящей Лошади была жалка и страшна.

История же Толика была такова: лежал с ним найивный чэловек. «Ни жены, ни детей, верил всему, что ни скажи». Прогуливаются они с Толиком в садике, и найивный чэловек спрашивает: а что это, мол, вон в том здании? Морг, отвечает Толик. Дверь морга открывается, и идёт по дороге навстречу баба с ведром. А ведро тряпкой накрыто. Бачыш, говорит Толик, печонку понесла. Сегодня на обед печонка будеть.

Пошли на обед, а там и впрямь печонка. Найивный чэловек перепугался, кричит: я этого есть не буду! Хлеба в столовой набрал, яблок в саду натрусил и стал есць. А потом к доктору пошёл жалицца. И доктор потом Толика упрекал, зачэм он так поступил с таким найивным чэловеком.

В хлебе, и только в нём, больничная столовая нехватки не испытывала. Соседский дед, рачительный деревенский житель, складывал куски белого хлеба в большую дорожную сумку. Когда он счёл коллекцию полной, отдал сумку дочери, и та унесла её, даже, как мне показалось, клонясь на один бок. «Сухары будуць».

Это был, как видим, бедный дед, а может, просто алчный. Брукс и лысый представляли собой стариков довольно зажиточных и крайне прижимистых. В свой предпоследний день, узнав, что завтра их выпишут, они только тем и занимались, что лихорадочно наворачивали свои пищевые запасы. По местным поверьям, забирать их с собой нельзя: заберёшь и болезнь. Старики сидели и трескали так, что глаза на лоб лезли. Ночью они устроили такой жестокий пердёж, что в комнате тряслись стены, а в воздухе можно было вешать топор.

Выписываясь наутро, пердуны ухитрились прослоняться до обеда и вкусить напоследок казённой, но, что главное, халявной пищи.

Краснолицый курительный дед, я вспоминал о нём в первой главе своей повести, был птица совсем другого полёта и кот, который гуляет сам по себе. Мы с ним неплохо ладили и на пару жгли свет допоздна, каюсь, мешая Говорящей Лошади и пердунам спать. Они ведь тоже целый день мешали нам осуществлять самые разные виды жизнедеятельности, — а курительный дед был довольно деятелен и энергичен. «Так-так-так», — любил он протянуть нараспев баритонально. Вот, кстати, ещё один читающий. Правда, читал курительный дед исключительно газеты, ну и разгадывал в них кроссворды. Когда кроссворды разгадывал Брукс, он тупил напропалую и всегда обращался за помощью к местному цинику и эрудиту.

— Нужна мине твоя помошч, — торжественно, вытянувшись во фрунт, подходил к нему Брукс. — Ёмкосчь для жидкосчи, пячь буков.

— Сосуд, — бросал ему снисходительно курительный дед.

— Ты смотри! — восхищённо качал головой эпигон и отступал.

— Судно, — предложил я свой вариант соседу Толику.

Своеобразно читал прессу старик-полупердун, мой сосед слева. На самом деле он был не такой уж старик, а пердун не наполовину, но на полную, не хуже двух дружков и чаще, чем они, во всяком случае. Однако я не могу назвать его иначе как пердуном вполсилы, вспоминая какие-то вудуированные просто дряхлость и немощность, которые он излучал.

Было ему всего лишь шестьдесят восемь, а такое впечатление, что восемьдесят шесть. Топал еле шаркая, с палочкой, с выражением близорукого ботанического оскала на лице, и разговаривал тихим гнусавым голосом без интонаций. Думаю, здесь дело не только в недуге, он и в школьные годы наверняка был такой же унылый, без палочки, конечно. «Ой… Ой…», — любил кряхтеть при передвижении полупердун-старик, почти эротически.

Одет он был неизменно в зассано-засаленно-запыленные брюки от костюма, застиранно-запотевшую рубашку в клетку и чёрные носки. На спинке кровати, у изголовья, висели невесть зачем привезенные спортивные штаны, ни разу за всё пребывание не надёванные. Актуальные, зассаные, штаны с носками ни разу не были сняты. Ни одной из выписанных врачом таблеток старик-полупердун, снова-таки, ни разу не выпил, потаённо откладывая их в припасённую коробочку из-под женского крема.

Один раз старик-полупердун прошептал себе под нос:

— Надо сделать зарядку, — и, став возле холодильника, стал делать крайне медленные и едва заметные движения тазом. Я оценил его физкульт-порыв.

Так вот, старик этот на ночь, теоретические тишину и благоухание которой он столь часто разбавлял своими характерными запахами и звуками, ложился, как он есть, в униформе своей, брюках и носках, на кровать, снимая, правда, и складывая под ноги рубашку, а поверх неё газету «Аргументы и факты». Всякий раз, когда старик, кряхтя, поворачивался, газета неприятно скрежетала в ночи. Другого способа чтения он не признавал. Однажды, когда он в очередной раз укладывался спать, я заметил ему, предвкушая газетную пытку: