Изменить стиль страницы

Никто ему не ответил. Только капли все испытывали: что крепче — череп человека или цемент? Под самым потолком виднелась узенькая щель оконца. Но увидеть через нее хоть что-нибудь было невозможно. Разве только догадаться — день на воле или ночь. Но для смертников это не имело никакого значения.

В замке щелкнул ключ, дверь со скрежетом распахнулась, и в слепящем ее прямоугольнике черным силуэтом возникла плотная фигура.

Проснулись задремавшие было узники, настороженно сощурили налитые свинцом веки.

Надзиратель протянул вперед черную руку. Подозвал кого-то. Кого?.. Кажется, Гордея. Но тот втянул голову в плечи, съежился, его затрясло, он прижался к Миколе, спрятался за него.

Микола поднял голову, вопросительно вгляделся в надзирателя. Тот жестами продолжал звать. Миколе показалось, что это его зовет надзиратель, он высвободил ноги из-под чьего-то отяжелевшего тела, встал, осторожно пробрался через головы, руки, ноги к выходу. Приблизился к надзирателю, остановился. Тот молча ударил Миколу кулаком в лицо. От неожиданного удара Микола упал на кого-то. Довольный, надзиратель захохотал: он пришел сюда тренироваться, и ему удалось испробовать на смертнике страшной силы удар. Даже этот молодой здоровяк не удержался на ногах. Он подозвал к себе следующую жертву…

Еще один зубодробительный удар — и снова мешком валится тело. Еще, еще… Пока не устанет рука. Затем дверь с тем же пронзительным скрежетом захлопывается, исчезает яркое пятно света, и камера снова погружается во мрак. Но ненадолго. Через час или два снова появляется ослепительный прямоугольник, и на его фоне — черная фигура. Но уже другая — низкорослая и длиннорукая, как обезьяна. Покачивается на пороге — с носков на пятки, с пяток на носки: наверняка подражает какому-то своему начальнику. Правая рука за спиной — не фюрера ли копирует? Узники молча ждут.

— Юде в углу, ко мне!

Седобородый медленно поднялся, начал пробираться к двери, загораживая собой невзрачный силуэт надзирателя. Но всего лишь на мгновенье. Взметнулась в воздухе, описав дугу, сучковатая палка — ее то и прятал за спиной гестаповец, чтобы удар получился внезапным. С треском обрушилась на голову, бородач как сноп свалился на других узников.

Дверь захлопнулась — и все опять потонуло в темноте. И снова слышны только капли.

И длилось это бесконечно долго, хотя времени прошло не так уж много. В щели оконца забрезжило утро. Потом был день, потом еще одна ночь, похожая на предыдущую, как одна капля с потолка на другую.

Лишь на третий день распахнулась дверь, и из коридора раздался крик: «Шнель! Бегом!» — как во время выезда из белоцерковской тюрьмы. Только охранников было гораздо больше, да палками били сильнее, чем тогда. У выхода из подвала стояла машина с открытыми дверцами кузова, похожая на передвижную ремонтную мастерскую. Но точно такой Миколе никогда не приходилось видеть: дверцы окантованы резиной, кузов металлический, а вверху — для видимости — желтой краской нарисованы на жести окошки. Не иначе — душегубка.

На кузов был положен трап, чтобы узники могли бежать в машину без малейшей задержки.

— Шнель!

Неподалеку, в углу двора, Микола увидел груду старой грязной одежды — брюки, пиджаки, шапки, обувь — и сразу стало ясно, чья это одежда и что за машина приехала за ними. Но остановиться не мог ни на миг: даже когда бежал, удары градом сыпались со всех сторон. Успел лишь с жадностью глотнуть свежего воздуха, быть может, в последний раз, да еще глянул на оранжевое солнце, поднимавшееся из-за темных зубчатых крыш — откуда-то со стороны Днепра.

Еще мальчишкой, бродя по лесу, научился он по солнцу точно угадывать время. Если и ошибался, то всего на несколько минут. Товарищи завидовали ему, а порой и не верили, считали, что он ухитряется тайком глянуть на циферблат. Но вот и теперь стоило увидеть солнце, сразу определил: «Полдесятого».

Огромное круглое светило осторожно выглянуло из-за стены и тут же вновь спряталось за темный гребень крыши, будто стыдилось стать свидетелем того, что творилось на земле.

Дверцы, уплотненные резиновыми прокладками, наглухо сомкнулись, снаружи их заперли. Темнота показалась еще гуще, чем в камере, прямо-таки непроницаемо сплошной, как дома в погребе, куда Микола спускался перезаряжать фотокассеты. Когда глаза немного привыкли к темноте, он различил на дне кузова продолговатое, шириной с ладонь, отверстие, прикрытое сверху деревянной решеткой. Сквозь нее еле-еле просачивался свет и воздух.

Заурчал мотор, и душегубка тронулась. Когда подадут сюда отработанный газ — в дороге или потом, по прибытии на место? Пожалуй, потом, ведь если бы начали душить в дороге, то и при герметически задраенном кузове предсмертные крики все равно были бы слышны. Внизу, под отверстием на дне, мелькала мостовая, и, как ни тесно было в кузове, смертники старались это отверстие не заслонять.

По мелькающему клочочку земли Микола определил, что везут их на окраину: исчезла трамвайная колея. И, кажется, действительно на Сырец. Значит, не ошибся седобородый, когда в камере заговорил о Бабьем яре.

Сперва дышалось сносно, если вообще могут дышать в тесном, наглухо, как гроб, задраенном кузове одновременно тридцать четыре души. Но вот кто-то в отчаянии застонал: нечем дышать! Наверно, включили газ. И Миколе сразу показалось, будто и его горло схватили спазмы. Вдохнул через силу, задыхаясь. Нет, это нервы, пока только нервы. Стонавшего успокоили, подтащили к отдушине, и он, лежа, припал к ней, дышал и дышал, торопливо, глубоко, как астматик. Заслонил лицом отверстие, и в душегубке стало совсем темно.

Наконец машина остановилась. Сейчас включат… Но снаружи принялись открывать дверцы, и все облегченно вздохнули, хотя знали, что их привезли на казнь. Потом пусть будет, что будет, только бы не задохнуться от выхлопного газа, не корчиться в предсмертной агонии в этой страшной темноте. Только бы еще хоть раз увидеть солнце, далекое, сверкающее, и небо, прозрачно-синее, и землю, зеленую, милую сердцу. Пусть опутанную колючей проволокой, разоренную врагом и все-таки нашу, родную до последнего вздоха…

Створки дверец, противно чавкнув, распахнулись, и ослепительный свет полоснул узников по глазам. Солнце стояло уже довольно высоко. Микола прикинул: ехали не более получаса, но проклятая эта дорога показалась длиннее всей жизни, прожитой до сих пор, потому что считал он не годы и не дни, даже не минуты, а каждый вдох и каждый выдох…

Но удивительнее всего было то, что их не удушили в душегубке. Значит, они еще нужны палачам. Зачем? И куда же все-таки их привезли? Конечно же в концлагерь. Кажется, в Сырецкий. Высокая ограда из колючей проволоки в несколько рядов. Дощатые будки сторожевых вышек, часовые, пулеметы, автоматы, овчарки, откормленная расфранченная охрана — солдатня, офицеры, разные банд-фюреры; ну и, конечно, узники — обессиленные, изможденные, полуголые. Пока живые.

Вновь прибывших выстроили в шеренгу, по росту, и Микола — самый высокий — оказался первым.

— Равняйсь!

От этой команды шеренга только вздрогнула и снова застыла, не став ровнее. Ее окружил усиленный конвой с овчарками, и вдоль шеренги медленно двинулся длинноногий, как цапля, гестаповец. Сняв с руки черную замшевую перчатку, он небрежно похлопывал ею по ладони. Дойдя до Миколы, остановился рядом с ним и перчатку старательно натянул. Потом внезапно сорвал с Миколы кепку, брезгливо осмотрел, сказал «Гут»[3] и отшвырнул ее в сторону. Оглядел Миколин рабочий пиджак, его стоптанные башмаки, выкрикнул так, словно кто-то отказывался ему повиноваться:

— Раздевайсь! — И дернулись под наглаженным френчем острые плечи. — Теперь все будет раздевайсь! — прокричал он уже спокойнее. — И складаль: сапог — там, шапка — там… Поняль? Раздевайсь!

Узники засуетились. Машинально раздевались, переходили, как лунатики, с одного места на другое, бросали вещи: рубашки к рубашкам, брюки к брюкам. Тот, кто ошибался, тут же получал удар палкой. И обреченные изо всех сил старались, чтобы после казни не пришлось палачам сортировать их одежду.

вернуться

3

«Гут» — «хорошо» (нем.)