Изменить стиль страницы

Вдоль берега Днепра со временем появилась улица Кирилловская, настоящая городская улица — с многоэтажными домами, мостовой и тротуарами, с трамвайной линией, ведущей в отдаленную дачную местность — Пущу-Водицу. Над ручьем, бежавшим по дну яра, нависал каменный мост с чугунными перилами, и когда двадцать первого сентября сорок первого года город захватили гитлеровцы и перестал действовать водопровод, толпы людей двинулись к мелкому бурлящему потоку. Черпали ведрами, бачками, кастрюлями, кувшинами воду для приготовления пищи и для питья. Но двадцать девятого сентября, после ужасных массовых расстрелов, вода в ручье стала красной от крови.

Короче говоря, об этом яре Микола не слышал и, возможно, не услышал бы, если б не началась война. Один из первых ударов врага принял на себя древний Киев. Навсегда с тех пор осталась песня:

Двадцать второго июня
Ровно в четыре часа
Киев бомбили,
Нам объявили,
Что началася война…

Накануне Микола остался ночевать у своего приятеля, который жил на Стрелецкой, недалеко от Софийского собора. Двадцать второго, в воскресенье, намечалось открытие республиканского стадиона на Красноармейской. Готовился большой спортивный праздник, футбольный матч между киевским «Динамо» и московскими армейцами. В связи с этим улицы, ведущие к вокзалу, могли перекрыть, и Микола решил переночевать в городе.

Они с приятелем допоздна играли в шахматы. Спорили. Приятель канючил и все просил вернуть ход, а Микола требовал строгого соблюдения правил.

— Он же гость, — с укором напоминала сыну мать.

Приятель-снисходительно согласился:

— Правильно, неудобно обыгрывать гостя.

После этого Миколе расхотелось играть. Но и после того, как легли спать, друзья долго не могли уснуть, возбужденно шептались обо всем, о чем только могли говорить друзья, встретившиеся после долгой разлуки. И Микола впервые поделился своей тайной — он влюблен в Ларису. Уже и репродуктор на стене умолк, а они все говорили и говорили, словно чувствовали, что это их последняя встреча. Уснули, когда за окном начало светать. Но поспать удалось недолго. Проснулись от сильных и настойчивых ударов в раму. Спросонья никак не могли сообразить, что происходит. Стекла сперва жалобно дребезжали, потом одно из них лопнуло и осколки с отчаянным звоном посыпались в комнату. Кровати ходили ходуном, и вся комната — пол, стены — покачивалась, как при землетрясении.

Ребята вскочили. Хозяйка с тревогой смотрела в окно.

Частые выстрелы зениток, монотонный гул неизвестно чьих самолетов и какой-то незнакомый гул земли казались совсем близкими. Будто стреляли рядом, может быть, даже где-то за Софийским собором или с крыши соседнего дома.

Стекла дребезжали.

Во дворе и на улице стояли люди с запрокинутыми головами. В бездонном небе, еле-еле двигаясь, серебрилось пятнышко самолета. А вокруг него время от времени возникали белые шарики разрывов зенитных снарядов. Кто-то уверял: это учебная тревога. Но могут ли снаряды рваться так близко от самолета, если учебная? И в то же время, если тревога настоящая, то почему так долго не могут попасть? Пушистые облачка разрывов усыпали небо, а самолет ползет себе и ползет, и выстрелы ему нипочем. И на какой-то момент появлялась надежда, что все же это ученье. Но отчего так тревожно сгрудились во дворе и на улице люди и так яростно трещат выстрелы, а стекла сыплются из рам?..

И все же трудно было поверить, что началась война, которая уже чувствуется и здесь, в Киеве, за сотни километров от границы, а скоро по улицам родного города поползут колонны вражеских войск, будут стрекотать, немилосердно чадя дымом, немецкие мотоциклы.

Микола вместе со своими сверстниками пошел в военкомат, чтобы записаться добровольцем. Но ему очень серьезно и спокойно предложили оставаться там, где он работает, — на пункте технического радиоконтроля. И он продолжал передавать в Москву необходимые данные, когда во двор с криками и стрельбой ворвались немецкие мотоциклисты.

Поселок заняли в конце июля, через месяц после начала войны. А Киев сдерживал врага еще два месяца.

Вскоре после захвата города фашистами всколыхнулся от взрывов Крещатик. Третьего ноября взлетел в воздух Успенский собор Лавры, запылали книгохранилища, музеи. Горел весь город, и багровое зарево в небе видно было по ночам за сотни километров. Пожары продолжались почти месяц, а когда прекратились, небо над Киевом показалось таким зловеще-черным, будто там не осталось никого и сам город исчез, потонул во тьме.

Вот тогда и услышал Микола впервые о Бабьем яре. Бежавшие из Киева рассказывали о Бабьем яре. И хотя фашисты уничтожили сразу всех без исключения свидетелей — даже молоденьких девушек, работавших в канцелярии лагеря на его территории, Киев знал все подробности через час после первых выстрелов. От люден ничего не утаишь. Народ всегда знает правду.

29 сентября 1941 года здесь, в Бабьем яре, начались массовые расстрелы киевлян и военнопленных.

Сначала потянулись сюда бесконечные колонны евреев — по Львовской улице из центра, по Глубочицкой — с Подола. Неподалеку находилась товарная станция Киев-Петровка, и несчастные шли с надеждой, что их куда-то повезут по железной дороге. Женщины, дети, старики, больные. Несли с собой самое необходимое в дороге, самое ценное, что смогли взять, ведь, где ни окажись, нужно же на что-то жить; брали ключи от своих квартир, куда надеялись вернуться…

А тем временем в яре было все подготовлено для массовых расстрелов. Подготовлено пунктуально,, по всем правилам палаческой логики. Холеный офицер со стеком ходил в сопровождении группы эсэсовцев над отвесными кручами, над извилистыми глубокими ответвлениями яра и нервно отдавал распоряжения. Лицо у него было бледное, будто никогда не попадало на солнце. Может быть, потому, что лаковый козырек фуражки с высокой тульей был всегда надвинут на самые брови, словно офицер прятал глаза от людей. Перед этим офицером, по фамилии Топайде, все лебезили: он был уполномоченным самого рейхсфюрера Гиммлера. А за глаза называли его «инженером расстрелов».

Вдоль кручи, чуть ниже кромки, был прорыт узкий карниз для ходьбы. А на противоположной стороне яра фашисты установили ручные пулеметы. Обреченные двигались по узенькому выступу — слева стена, справа яма. Сзади напирали идущие следом за ними, впереди — косили пули. Пулеметы не умолкали, и путь оставался один — только в могилу. Падали вниз убитые, раненые, полуживые и живые, падали друг на друга, в сплошное кровавое месиво. Потом овраг засыпали хлоркой и землей. И все начиналось сначала, только на новом участке оврага.

И так более двух лет. Ежедневно!

Вслед за евреями в яр отправили целыми таборами цыган, и никто из них, пожалуй, до последней минуты не знал, куда и зачем их гонят. Затем умертвили больных Кирилловской больницы и раненых, лежавших в ее корпусах, превращенных в военный госпиталь. На холме, у древней церкви с росписями Врубеля, гитлеровцы установили душегубки и, загоняя в них человек по семьдесят, включали газ. Двигатели работали пятнадцать минут…

Потом стали сгонять сюда партии военнопленных из Дарницкого лагеря. Этот страшный лагерь находился неподалеку от большого железнодорожного вокзала, на песчаных холмах, под высокими стройными соснами.

Изголодавшиеся, израненные люди ели траву, но вскоре и травы не осталось. Тогда начали грызть кору деревьев, и деревья стояли обнаженные, без коры до той высоты, куда могли дотянуться эти несчастные. Охранники хохотали и стреляли в них когда вздумается, безо всякого повода.

Скачала пригнали из Дарницы большую группу командиров, до последнего патрона защищавших Киев и не сумевших вырваться из Трубежских болот. Их телами заполнили длинный, с полкилометра, противотанковый ров — до глиняного карьера кирпичного завода. Потом привели на расстрел матросов Днепровской флотилии. Была поздняя осень. День выдался холодным, ветреным, с крупитчатым снегом. Матросы шли молча, плотной стеной, в бескозырках, полосатых тельняшках, босые, угрожающе вздымали вверх окровавленные кулаки — руки пленных были туго скручены колючей проволокой.