Изменить стиль страницы

Приказал копать.

Позвякивали кандалы, лопаты противно скрежетали, натыкаясь на камни.

Старший все что-то сверял со схемой, заставлял рыть то в одном, то в другом месте, нервничал, злился. Видно, никак ему не удавалось найти нужное и закрадывалось сомнение, там ли ищут. Канава становилась все глубже, длиннее, а он все был недоволен.

— Здесь! Сюда! Правее! Левее!

Но где бы ни принимались рыть — все не то.

Так проковырялись, пока не стемнело.

Тогда узников погнали наверх, к двухэтажному кирпичному дому.

Там была проверка. Полуголодных, закованных в кандалы людей тщательно осматривали, обыскивали. У высохшего, маленького, похожего на мальчика человека нашли в дырявом кармане длинный и узкий осколок стекла. Его вывели из строя и тут же, на месте, скосили автоматной очередью. Несчастный упал, но пошевелился, как бы пытаясь приподняться. К нему подошел офицер и добил его одиночным выстрелом из пистолета в глаз. Офицер был элегантный, в черных замшевых перчатках, тот самый, который орал им «Раздевайсь!».

Осколок забрал старший надзиратель. Обычный осколок разбитой бутылки, найденный, очевидно, в песке, когда копали, так ни до чего и не докопавшись. Простой осколок, но охране он показался опасным, ведь им можно полоснуть по глазам конвоира или перерезать вены себе.

Пристрелили человека деловито, безо всяких эмоций, так вот запросто, словно скомандовали: «Ложись!»

Потом — совсем неожиданно для обреченных — им было выдано нечто похожее на ужин. Над железным бидоном поднимался пар от супа — жиденького, соевого, но зато горячего.

Каждому дали по черпаку, кому во что: в измятый котелок, в погнутую кружку, в консервную банку. И тепло баланды приятно разлилось по телу, оживило его, пожалуй, больше, чем в обычное время самая сытная и вкусная пища.

И снова пошло обычное — «бегом», «шнель». Загнали в землянку. Узкий ход круто спускался в подземелье. Теперь спать. Не всем, конечно, хватило места, но кто это выдумал, что спят обязательно лежа? Главное — всем втиснуться в землянку, чтобы можно было закрыть похожую на решетку дверь из толстых металлических прутьев и запереть ее тяжелым амбарным замком. Окон в землянке нет, потому-то дверь и решетчатая, чтобы внутрь проникал воздух.

Узники не то что укладывались, а почти падали на влажную землю, чтобы захватить себе место. Чтобы хоть немного отдохнуть и забыться. Новичкам пришлось ютиться у входа, у решетки. Здесь было холодно, в глубине землянки теплее. Но Микола не роптал: у двери легче дышалось. Сквозь решетку веяло ночной свежестью, а он любил спать на веранде даже зимой. Закалялся, будто предчувствовал, что это еще пригодится.

Лег он почти у самой двери. Но никак не мог пристроить свои длинные худые ноги в кандалах: то они попадали «не туда» и кто-то недовольно, уже спросонок, сбрасывал их; то кто-то другой наваливался на него, и ноги под чужим весом затекали, деревенели, болели, и он сам старался высвободить их. От этих движений кандалы без конца звякали. Когда поворачивался Микола, его сосед тоже должен был повернуться, а за ним — сосед его соседа. Казалось, начинали ворочаться все, и землянка наполнялась шумным бряцанием кандалов. А не шевелиться было невозможно: на него, свежего человека, остервенело набросились вши. Он делал попытки не обращать на них внимания, терпеть, но не выдерживал, вздрагивал всем телом и начинал в исступлении скрести себя ногтями, дергаться, метаться, и так же, как он, метался сосед, и сосед соседа, и живой, из плотно сплетенных человеческих тел, пол землянки нервно вздрагивал и дрожал, как спина доведенного до бешенства неведомого существа. Микола слышал, как сосед выкрикивал сквозь сон что-то непонятное, надрывное, и в противоположном углу землянки тоже кто-то кричал: кажется, поднимал бойцов в атаку; а еще где-то глухо стонали, скрипели зубами, рыдали во сне так горько и так безутешно, как, наверно, могут одни только смертники. И Микола подумал, что, когда заснет, он тоже будет кричать, как тогда на допросе: «Все равно мы победим!» — и будет бросаться на палачей, защищая Ларису, и до боли сжимать зубы, слыша полные отчаянья мольбы Гордея… Кто же их выдал? Кто? Гестапо ведь было точно проинформировано. Безусловно, выдал человек, работавший в подполье, принимавший участие в операциях. И известно ли об этом в отряде, знает ли Шамиль?..

С этими мыслями Микола заснул.

А на железной двери землянки немо чернел устрашающим кулаком огромный амбарный замок. Размеренно и четко, будто удары маятника неумолимых часов, безжалостно отсчитывающих дни и минуты призрачного существования узников Бабьего яра, цокали кованые сапоги часового.

6

Будить узников не приходилось: их будил голод. Они просыпались от жгучей рези в желудке и с нетерпением ждали, когда распахнутся железные ворота и их грубо сгонят в колонну на песчаном плацу перед землянкой и после придирчивого осмотра и проверки наконец дадут хоть что-нибудь поесть. А дадут — так же, как на ужин, — половник вонючего пойла и тонкий ломтик крошащегося хлеба из просяных очисток. Хлеб этот скрипел на зубах, как песок.

Утром расстреляли еще одного парня. Конвоиру показалось, будто на кандалах у него появились свежие следы, словно пилил железо. Может быть, и на самом деле не спал бедняга всю ночь и скреб чем-то цепь: острым кремнем или такой стекляшкой, какая была у расстрелянного вчера. Что он — собирался бежать или просто хотел хотя бы на время сна освободить ноги от кандалов?

На этот раз прошитый пулями узник не шевелился, но тот же эсэсовский офицер в черных замшевых перчатках и со стеком все же выстрелил ему в глаз — для надежности или просто по привычке. Другие узники оттащили убитого к ближайшему штабелю трупов, а офицер, как ни в чем не бывало, приказал вести колонну туда, где вчера копали то ли канаву, то ли братскую могилу. Гестаповец чуть ли не бежал впереди, нервно подпрыгивая, будто длинные тонкие его ноги дергали за ниточки. То вдруг останавливался и кричал, чтобы колонна не отставала, и тогда в воздухе яростно свистели увесистые дубинки, то снова вырывался вперед, громко проклиная и узников и конвойных. Микола заметил: когда офицер отдалялся, рядовые конвоиры с облегчением переглядывались между собой, а когда приближался, произносили негромко: «Топайде!» — и в тоне их чувствовался страх. Откуда Микола мог знать, кто такой Топайде и почему его боялись даже свои. И тем более понятия не имел, что этот офицер старался во что бы то ни стало оправдать доверие самого рейхсфюрера Гиммлера.

А Топайде тем временем гнал колонну все дальше, злобно понося конвойных, то ли будучи убежден, что никто из узников не понимает по-немецки, то ли считая, что со своими солдатами он здесь один на один, потому что не стоит принимать во внимание эти закованные в кандалы скелеты, которые не сегодня завтра исчезнут из жизни, как тысячи «унтерменшев», расстрелянных здесь под его руководством в сорок первом. Тех самых, от которых теперь не должно остаться ни костей, ни пепла. Для этого и гоняет он по яру эти живые трупы с лопатами.

Когда он увидел, где рыли вчера, раскричался еще сильнее, надрываясь так, что казалось, вот-вот лопнет от злости и ненависти. Даже замахнулся полированным стеком на старшего надзирателя, который вчера приводил сюда узников и не сумел разобраться в начерченной им, Топайде, схеме. Остолоп! Не способен сообразить, где удобнее всего было уложить такое количество трупов. Ведь убить намного проще, чем похоронить убитых, а еще труднее, оказывается, эти трупы скрыть, чтобы не осталось никаких следов.

В сорок первом они убивали, не задумываясь о последствиях, а теперь, в сорок третьем, приходится заметать следы. Гиммлер в разговоре с ним поставил в пример коменданта Освенцима Ланге, который за день «осваивал десять тысяч единиц». Не только убивал, но и уничтожал их бесследно — сжигал трупы в беспрерывно действующих крематориях.

А здесь крематориев не успели построить, и необходимо наскоро сооружать печи. К тому же предстоит сжигать трупы не свежие, а старые, полуистлевшие. Но их столько, что порой кажется — чем больше удается сжечь, тем больше их остается в земле…