Микола очнулся, словно вынырнул из кровавого забытья, и почувствовал, что он весь мокрый. Опять отливали водой. Посреди комнаты, как и раньше, стояли два стула. Ларисы не было. На полу окрашенная кровью вода. Значит, тоже…
Заметив, что Микола открыл глаза, следователь приказал усадить его на стул. Голос гестаповца доносился глухо, как из-за стены. Тело не слушалось. Только бы не упасть…
— Думаю, руководителю приятно будет встретиться еще с одним своим сообщником, — гестаповец говорил, будто сквозь мокрую вату.
Но голова уже работала четко: кто же выдал? И что еще им известно… о подпольщиках, об отряде? Но сколько бы его ни допрашивали, как бы ни били, все равно мы победим, мы… Эта вера, вера в победу поможет ему выдержать самые страшные пытки!
В комнату втолкнули Гордея. Тот содрогнулся, узнав в избитом, окровавленном человеке Миколу. Испуг, промелькнувший на лице Гордея, следователь заметил и удовлетворенно кивнул — не зря старались, на этого унтерменша их работа произвела впечатление.
— Узнаете? — спросил следователь Гордея.
Тот ничего не ответил, но страх все еще стоял в его глазах. И непонятно было, почему он молчит: то ли не желает отвечать, то ли от страха не может говорить.
— Этот руководил подпольем в Боровом? — угрожающе повысил голос следователь-Гордей и на этот раз не ответил.
— Садитесь! — приказал следователь. И едва Гордей опустился на окровавленное сиденье, как его оглушила тугая резиновая дубинка. Гордей истошно завопил. А дубинка опять опустилась на его голову. Еще удар — и, что-то вяло простонав, Гордей утих, потом свалился на пол вместе со стулом. На него плеснули водой из ведра.
— Поднять его! — приказал следователь.
Спинка соседнего стула снова прижалась к стулу Миколы, но теперь сильнее — вероятно, Гордей полулежал.
— Так вы все еще не узнали его?
Какие-то мгновенья царила тишина, и вдруг ее разорвала отчаянная мольба:
— Не бейте! Я… я… не бейте… — жалобно простонал Гордей и шевельнулся, наверное над ним была опять занесена тугая резина.
— Ну-ну! — оживился следователь.
— Только не бейте! — Голос Гордея дрожал.
— Послушных не бьют… — пренебрежительно пошутил следователь. — Значит, вы его знаете?
— Знаю.
— Он руководил подпольем в Боровом?
Микола с трудом двинул плечами, и это движение передалось Гордею, так как на вопрос гестаповца ответа не последовало.
— Кто еще был в вашей организации? — вкрадчиво спросил следователь.
— Всех не помню.
И снова липкий удар дубинкой.
— Не бейте… я сейчас… я…
— Молчи! — Микола попытался вскочить на ноги, но ему только показалось, что он может стремительно подняться.. На самом же деле он едва не свалился на пол от своей тщетной попытки.
Теперь удары посыпались на него, и Микола — совсем обессиленный и обмякший — успел лишь подумать: лучше пусть его бьют, он выдержит, только бы Гордей молчал, только бы у него хватило на это сил. По крайней мере, сейчас не слышно его голоса. Боль сменилась ледяным холодом, а потом в глазах потемнело, и он провалился в черную бездну.
Пришел в себя уже в камере. В той же самой камере смертников, где люди в отчаянии ожидали своего последнего часа. Первое, что он услышал; был чей-то голос, приглушенный, хрипловатый:
— Вон как поседел. За какой-то час или два.
Похоже было, что человек, сидевший неподалеку от него, разговаривал сам с собой. Микола повел глазами — головы повернуть не мог; от малейшего движения, даже от попытки пошевельнуться, все тело, словно электрическим током, пронизывала нестерпимая боль. В камере было темно, и, только пристально всмотревшись, Микола разглядел большую голову старого еврея — длинноволосую и седую-седую, совсем белую, — возможно, поэтому она и выделялась во мраке. Говорил узник размеренно, монотонно, словно древний пророк, изрекавший миру неоспоримые истины. Это впечатление усиливал глубокий приглушенный голос, будто совершенно равнодушный к происходящему вокруг.
«Наверное, кому-то рассказывает, отчего поседел…» — подумал Микола.
Этого старика он заметил сразу, как только попал в камеру. А теперь, присмотревшись, понял, что он вовсе и не старик: у него — молодые проницательные глаза, хотя весь он седой, как бог Саваоф. Человек этот смотрел на Миколу, лежавшего рядом на осклизлом цементном полу, окровавленного, изувеченного, с головой, словно прихваченной изморозью. Увели на допрос сильного черноволосого парня, а приволокли назад немощного и седого.
— Не каждый способен такое выдержать… — сказал молодой старик, склонившись над Миколой. — Хорошо, если остался самим собой…
Эти слова вернули Миколу к мысли о Гордее: много ли смогли выбить из него эти неумолимые, размеренно жестокие удары увесистой дубинки? А вдруг он назвал того, о ком гестаповцы еще не знают?..
От бессилия Микола скрипнул зубами, и даже это сразу же отдалось в висках, во всей голове жгучей болью.
Лариса выдержала! Двадцатилетняя хрупкая девушка все вытерпела, все отрицала и даже смеялась врагу в лицо. Милая, самая красивая на свете, его Ларисонька терпела и молчала. А как же иначе! Каждому хорошо известно, что его ждет. И разве Гордей не понимал, что все равно умрет, сколько бы фамилий он ни назвал. Значит, не от смерти спасался тогда. А от чего же? От боли, которую не в силах был вытерпеть. Боль парализовала его сознание, и Гордей непроизвольно, не задумываясь о последствиях, соглашался на все, только бы сейчас избежать побоев. Но можно ли этим оправдать малодушие, измену — пусть даже невольную, даже мгновенную? Нет, нет и нет! И таким, как Гордей, как бы они ни объясняли свое падение, никогда никакого прощения быть не может.
Микола успокаивал себя: ведь его-то успели предупредить об аресте Гордея. Так же, наверно, предупредили и других, и все, кому угрожала, опасность, кого могли выдать под пытками, — должно быть, уже в лесу. От такого предположения стало немного легче, словно посветлело и перед глазами, и где-то в глубине души. Точно так же легче становилось на допросе, когда мысленно повторял про себя спасительное: «Мы победим, мы!..» И от этого — совсем неожиданно — все тело расслабилось физически ощутимо, как отходит занемевшее или отмороженное место. Слабость окутала мозг непривычно мягкой, приятной теплотой. Хотелось противиться этому погружению в небытие, этому обманчивому блаженству. Но в то же время Микола жаждал его. Так обессиленный, вконец уставший человек опускается на снег, чтобы хоть немного отдохнуть и, замерзая, ощущает не холод смерти, а манящую теплоту покоя.
Микола смежил налитые жгучим свинцом веки и сразу же погрузился в густоту мрака, будто вместе с глазами закрыл и те узкие щелочки, сквозь которые еще могло проникать в его душу что-то связанное с жизнью внешнего мира…
— Заснул… — Где-то далеко-далеко едва слышался тот же самый голос. Может быть, это пушистая густота бороды приглушает его. — Пускай поспит. Сон восстанавливает силы. А они ему так нужны…
Проспав несколько часов, Микола и впрямь почувствовал себя окрепшим. Хотя это и не очень-то радовало, потому что гестаповцы, казалось, только и ждали, когда он проснется. Едва он открыл глаза, как скрипнула дверь. Будто кто-то неустанно следил за ним. Мгновенно схватили и потащили на допрос.
Опять все тот же настойчивый вопрос — кто? — те же очные ставки; молчание Ларисы, уже с перебитой, безжизненно свисающей рукой, жалкие мольбы Гордея, уже окровавленного, в синяках. Все то же, только пытки другие: кроме ударов резиновой дубинкой по голове и прижигания кончиков пальцев еще иголки под ногти, ущемление и дробление пальцев дверью, истязание током. При одном только появлении палачей к горлу Миколы подступала тошнота. Он крепко стискивал зубы, дрожа от напряжения. Порой возникали в сознании лица родных, друзей, картины прошлого. А временами он окончательно проваливался во мрак, а очнувшись, опять видел то, из-за чего не стоило приходить в сознание.
Но хотя пытки становились все изощренней, боль от них как бы уменьшалась, притуплялась, потому что человек привыкает ко всему, даже к физической боли… А когда возвращался в камеру, боль утолял ледяной цементный пол, заменявший холодный компресс для жгучих ран и набухших синяков. Но это сразу, после побоев, а потом, когда жар спадал, этот пол превращался в коварного врага. Казалось, он может охладить навеки.