Изменить стиль страницы

Женя. Певунья. Плясунья. Болтушка. Вечно растрепанная. Ямочки на щеках. Отстала с двумя братишками, Петюней двенадцати лет и Витюней одиннадцати, от эшелона. Так и прижились в госпитале. Отменная переливальщица крови. Братишки разносят пищу, пишут за раненых письма под диктовку, читают им вслух газеты.

Белла. Родители расстреляны в Борисове. Партизаны отыскали ее в лесу со штыковой раной груди. Прекрасный рентгенолог. Всегда ходит «накрахмаленная».

Лида. Самая видная, красивая и самая озорная. Никогда не злится. Ненавидит дисциплину и порядок. У нее целый штат вздыхателей, от солдата до полковника. Однажды пропала на всю ночь. Утром опоздала на огневую подготовку. Верба взбеленился. Потрясая кулаком, при казал гонять ее ежедневно на стрельбище, пока она не будет попадать из карабина и пистолета в «яблочко». Заметив тогда у нее на глазах слезы, Самойлов дружелюбно подмигнул ей: «Перебьешься! Экое дело!» Через неделю Лида опять опоздала. Тогда взбешенный Нил Федорович разжаловал ее. Собственноручно содрал у нее с петлиц треугольнички сержанта медицинской службы. Это было самое высокое звание, которое имел право присваивать начальник госпиталя.

Александра Матвеевна. Самая старая. Тридцать шесть лет. Кадровая военфельдшерица. Угловатая. Угрюмая. Некрасивая. Не терпит ленивых. Сама очень энергична. Никогда не повышает голоса. Обращается ко всем только на «вы». Даже в пустячном разговоре держит себя как на строевом смотру. В декабре получила извещение: ее муж, старший лейтенант, пропал без вести. С тех пор ее усталое лицо стало еще более отчужденным. И, кажется, увеличились мешки под глазами.

Рита. В мирной жизни была парикмахером. Стройная, миниатюрная. В тридцать восьмом году, в Гурзуфе, на пляже познакомилась с парнем-немцем из Республики Поволжья. Поженились. В начале войны его с родителями выслали в Казахстан. Она кончила курсы РОКК и ушла в армию. Живет от письма до письма от них.

Сима. Санитарка эвакоотделения. Двадцать девять лет. Бывшая товаровед универмага. Тело рубенсовской матроны. Может перенести стокилограммового раненого на пятый этаж. Когда санитар-носильщик во время бомбежки спрятался под горящий санитарный вагон, не желая выносить раненых, Сима выволокла его и стала лупить по щекам. Тот только отфыркивался, едва успевая прикрываться руками.

…Вера и Катя. Близнецы. Десятиклассницы. Отличить одну от другой можно, лишь поставив их рядом. Однажды Самойлов влепил Вере наряд вне очереди за то, что она вышла на занятия по огневой подготовке в нечищеных сапогах и без белого подворотничка. Каково же было его удивление, когда минуту спустя он увидел ее в сияющих сапогах, а из-за ворота гимнастерки виднелся накрахмаленный подворотничок. Он быстро сообразил, что сестры его разыгрывают, но сделал вид, что ни о чем не догадывается. Похвалив Катю за столь быструю реакцию, он сказал, что не освобождает ее от наряда. Катя, пожав плечами, удалилась. Потом ее ранило в голову. Ее эвакуировали в тыл, и мистификации прекратились. Вера мечтает стать актрисой. Когда в ее палате умирает раненый, она плачет.

…Из далекого угла донесся отчетливый шепот: «Влипли! Хана нам теперь!»

Нил Федорович нахмурился:

— Те, кто боится, могут уйти. Мы никого силой не заставляем здесь оставаться.

— По-моему, все ясно! — сказал похожий на воробья начальник продовольственной службы. — Крысам разрешают бежать с тонущего корабля.

— Да что я такого сказал? — поднялся из дальнего, угла заведующий складом. — Я как все… э… не уверен в своих э… что в таких условиях… мы… я… Это приказ… или пожелание? Может быть, я не так понимаю?..

И, смущенно озираясь по сторонам, он засеменил к выходу.

Все остальные сидели не шелохнувшись… Когда Самойлов отпустил их, каждый приступил к своей работе, и работали так, будто ничего не произошло. Люди объявили войну страху.

Начальник санитарной службы армии позвонил уже после того, как все было решено. Вербе оставалось лишь описать обстановку, но и это ему было нелегко: больше всего он боялся, что его упрекнут в заботе о личной безопасности. И он начал говорить об угрозе взрыва, пожаловался на переполнение госпиталя: раненых укладывают в три-четыре яруса. Ах да, он позабыл еще об одном — о раненых пленных.

У Вербы был удивительный талант все устраивать, доставать, из невозможного делать возможное. Такие люди будто рождены для войны, для борьбы со стихией, катастрофами. Ему и прежде приходилось бывать в сложных переплетах. Когда в госпитале создавалась «пробка», он умел найти нужные слова, объясняющие людям все, и они после щестнадцатичасовой работы без ворчания становились на вторую вахту. Но по сравнению с тем, что случилось сейчас, все прежние передряги казались ему ерундой. Он готовил госпиталь для работы на сожженной земле: он запасся впрок двух-, трехъярусными станками вагонного типа, чтобы заполнить всю высоту помещений, но он не учел, что снежный ураган, бездорожье, кровопролитные бои надолго задержат перебазирование соседствующих с ним армейских госпиталей.

Объясняя все это начсанарму, он явственно видел перед собой его красное лицо, маленькие глазки, широкую приземистую фигуру. Тот всегда симпатизировал Вербе, ценил его за оперативность и хорошо отлаженную систему хирургической помощи и часто добивался награждения персонала боевыми наградами. Начсанарм был вспыльчив, и Верба ожидал, что он сейчас разразится руганью, перемешанной с угрозами, но он молчал, и это сбивало с толку. Наконец, прерываемый шумом, издалека раздался неожиданно спокойный голос:

— М-да! Ничем сейчас не могу помочь. Действуй по обстановке. Часов через шесть — восемь постараюсь повернуть транспорт с ранеными в другие госпитали. Не вздумай своевольничать и прекратить прием раненых. — Молчание. Верба и не рассчитывал на иной ответ, но все же ждал… Тишина… Тишина…

Точно в ознобе. Верба передернул плечами. Он наконец отчетливо понял, что все, что, он думал, предпринимал, все его споры с Михайловским — не ошибка, не безрассудство. И тут он почувствовал страшную усталость. «Ждать? Ждать!» До разговора с начсанармом он не переставал надеяться на помощь. Теперь он мог надеяться только на себя. В голову приходили мысли о том, что этот роковой случай может стоить ему жизни. Он прислушался. Слабее доносилось буханье орудий. Сверху слышался гул голосов, топот ног. Жизнь в госпитале не останавливалась ни на минуту. Саперы, уже третий час копались в подвале, но даже подоспевшая подмога из раненых пока не дала результатов.

Услышав, что здание заминировано, обер-лейтенант Штейнер забеспокоился. Уж кто-кто, а он прекрасно понимал, что это может означать. Когда Самойлов, узнав, что он сапер, попросил его помочь Борисенко, он задумался. Дело было не только в страхе за свою жизнь; впервые за все время войны судьба предоставляла ему право быть человеком, спасителем людей, а не убийцей, обязанным по первому же приказу истреблять невинных, жечь города, села, превращать в камни мосты…

Волнение Штейнера передалось и другим немцам, лежавшим в палате; бросив играть в скат, они, перебивая друг друга, стали требовать от Луггера, чтобы тот, как врач и старший по воинскому званию, немедленно попросил командование советского лазарета о переводе всех их, и офицеров и рядовых, в соответствии с международной конвенцией, в безопасное помещение. Не просить, а требовать! Они не имеют права нам мстить. В каждой войне были и есть убитые, пленные и раненые. Если русские считают себя цивилизованным народом, они должны спасти нас.

Луггер молчал. Кто-кто, а он не раз видел, как обращались немцы с русскими ранеными. И если быть искренним до конца, то и он молчал, когда их выбрасывали на улицу, или, в лучшем случае, что-то мямлил о гуманности. Ему было жаль их, но он не смел высказывать свое негодование и жил без особых угрызений совести — ел, пил, спал. Да и что он мог сделать? Выразив свой протест, он лишь разделил бы участь тех, кого пытали в гестапо.

В разговор вмешался Райфельсбергер. Попыхивая сигаретой, он начал говорить о том, что его удивляет малодушие товарищей.