Изменить стиль страницы

Он перевернул страницу и стал читать вслух.

— Оперативное лечение окклюзии… окончательное решение этой большой проблемы еще недостаточно изучено… однако в ряде случаев имеются… По имеющимся данным… Михайловский… Советский Союз…

— Что ты на это скажешь?

Луггер посмотрел на бутылку и улыбнулся. Налил изрядную порцию. Дружба с вином началась у него во время войны — в зимних боях сорок первого года под Москвой. Там он и пристрастился к алкоголю. «Без полярного пайка, — говорил он много позднее, — вряд ли я выдержал бы все тяготы зимней кампании». Вернувшись из лагеря для военнопленных в Западный Берлин, он был недоволен: кроме суррогатной водки и дрянного пива, ничего не было.

— Я полагаю, что пора приступить к контактам с русскими. Вообще говоря, что бог ни делает, все к лучшему. Нам повезло…

— Кому — нам?

— Что ты ко мне пристал? Тебе повезло! Тебя устраивает такая формулировка? На чем я остановился? Вспомнил… Если бы на этого хирурга кто-то сверху крепко нажал и он бы тебя вздумал оперировать, заведомо зная…

— Стоп! Ты противоречишь себе. Выходит, что он все-таки поступил честно?

— Честность, лицемерие, трусость, героизм, осторожность — все эти так называемые этические проблемы относительны, когда дело касается жизни и смерти человека.

— Но…

— Помолчи! Чудесное качество, когда один человек разглагольствует, а другой внимает. Далеко не все обладают им. Есть вещи, о которых мы, врачи, не пишем, не говорим даже родной матери. Нет такого медика, у которого не было бы собственного кладбища. У одних оно меньше, у других — больше…

— К чему ты все это говоришь?

— Достигнув известности, престижа, материального благополучия, врач начинает лавировать, задумываться. Что ему даст раскрытие «белых пятен»? Не всегда можно абсолютно точно провести границу между «дозволено» и «не дозволено», между «пользой» и «вредом», между «риском» и «отчаянием». Сколько на моем веку уже было эпохальных открытий, которые потрясали весь мир. А в результате? Новое — забытое старое! Ты скажешь, что я, как и этот великий хирург, твердолобый консерватор. Возможно. Антибиотик! Эра! А любой врач чурается их. Почему? Аллергический шок! Большая медицина иногда вместе с пользой наносит такой вред населению, что трудно даже представить, во что это обходится.

— Но так рассуждать бессердечно, — взмолился Штейнер. — К кому же тогда обращаться? К знахарям? К колдунам? Шаманам?

— Смотря с какой точки зрения рассматривать эти явления? Вот ты занимаешься изучением действия взрывной волны. Это может иметь значение для военных целей?

— Я как-то не задумывался. Искусственные плотины. Открытая разработка ископаемых…

— Наивный человек! Вряд ли теперь есть раздел науки, так или иначе не соприкасающийся с военными аспектами. Некоторые мои коллеги — травматологи, гематологи, бактериологи — уже много лет разрабатывают темы военного значения; на допуск к ним наложено табу!

— Я ученый! Я люблю свою работу, и мне страшно подумать, что я как-то причастен к тому, о чем ты говоришь.

— Ладно. Я вижу, ты устал. Выход один — обратиться к русским, и чем скорее, тем лучше. Это я возьму на себя. У меня друг в советском посольстве, я заменил ему хрусталик.

— Ты уверен, что на это не потребуется много времени?

— Когда дело касается здоровья, русские действуют энергично и смело.

— Реклама гуманности?

— Называй, как хочешь.

Вопреки опасению Штейнера, русские очень быстро откликнулись на его просьбу.

Накануне приезда советского хирурга в Западный Берлин Луггер навестил Штейнера, и тот снова мучительно пытался и не находил в себе мужества спросить, много ли Луггер знает людей, которых в таких случаях удачно оперировали — без ампутации ноги. Слова могут лгать, но проницательный Луггер видел не только напряженное, неподвижное лицо, сжатые губы друга, видел, как Штейнер ритмически тихо постукивает ногой, — он чувствовал, что Генрих что-то недоговаривает. Наконец Штейнер будто осилил себя и, избегая взгляда Луггера, сбиваясь на каждом слове, сказал, что его не столько страшит сама операция, сколько наркоз.

— А что, если я не проснусь? — наигранна бодрым голосом обратился он к Луггеру. — Ведь бывает же такое. — Он умолк, с тревогой ожидая ответа Ганса, и на его лице отразилось жалкое подобие улыбки.

Луггер слушал его с удивлением, недоверчиво. «Почему это он вдруг проявляет такое малодушие? Кто успел напичкать его сомнением?» — недоумевал он.

— Кто придумал? — резко повысив тон, спросил Луггер.

Штейнер на секунду замялся.

— Что придумал? — несколько натянутым голосом, с каким-то странным выражением, не поднимая головы, повторил Штейнер, рисуя на полях газеты каких-то забавных человечков, цыплят, собачек, телят — все одноногие. Смысл рисунков был ясен. — Ты меня совсем не слушаешь, — сказал он укоризненно. — Это невежливо.

— Прости! — Луггер не на шутку рассердился. — Не морочь мне голову, — решительно и грубо отрезал он. — Тебе кто-то нашептал про наркоз? Пари держу, что так. Сколько я тебя знаю, ты был всегда и во всем в высшей степени рассудительным, разумным, деловым, а главное — проницательным человеком. Никак не ожидал. Сдурел. Постыдись. Завтра приезжает Михайловский. Хочешь, я буду рядом с тобой, в операционной. Попрошу Михайловского, полагаю, что он мне в этом не откажет. Хорошо?

Штейнер слабо улыбнулся.

— Эх, Ганс, я ведь, ей-богу, от чистого сердца, а ты на меня накидываешься, — с горечью ответил он. — Человек я или нет? С кем же мне еще советоваться, как не с тобой? — Он устремил напряженный взгляд в одну точку, словно в объектив фотоаппарата.

— Ну, хорошо, хорошо! — Луггер сел рядом, с ним. — Довольно об этом. Успокойся. Давай лучше выпьем по рюмочке. А-а? — Он засмеялся и прижал к себе руку Штейнера. — Ума не приложу, с кем я буду играть в кегельбан, пока ты будешь валяться в клинике.

— Будем надеяться, что это ненадолго.

Настойчиво, с железной логикой Луггер убеждал, что канули в вечность времена, когда наркоз был опасен, теперь есть врачи-наркотизаторы, искусно владеющие своей специальностью, имеется новейшая аппаратура, современная операционная — настоящий заводской цех со всевозможной всевидящей аппаратурой, следящей за артериальным давлением, пульсом, дыханием, сердечной и легочной деятельностью.

— Ты от меня ничего не скрываешь еще, дитя мое? — закончил он шутливо.

— Я устал, — со вздохом закрыл глаза Штейнер. Слова, сказанные Луггером, и ободрили, и смирили его на какое-то время. Он не трус, но он немного устал, ожидая.

Луггер давно знал и любил Штейнера, был искренне привязан к нему, вместе с ним прошел большой кусок жизненного пути, и разговор с другом оставил в нем тяжелый осадок. То, что ему сказал Генрих, не могло быть настоящей причиной его подавленного состояния, полного горечи. Ему пришла в голову мысль рассказать о душевных переживаниях Штейнера Михайловскому, однако, поразмыслив, он отказался от своего намерения. Вероятно, Михайловский и сам разберется во всем этом. Штейнер бывший офицер, воевавший во Франции, в Польше, в Советском Союзе, пробывший пять лет в лагере военнопленных, испугался смерти. Нелепо! Генрих может обмануть кого-то другого, но не его. Почему Штейнер не был с ним откровенен? Неужели перестал доверять?

…Сон бежал от Штейнера. С полуночи до рассвета он лежал в постели, охваченный чувством горя и страха. Боли в ноге шли раскаленными волнами.

Некий бойкий безымянный автор написал ему, что в Америке, в Калифорнии, у профессора Уайта операции, которую хочет сделать Михайловский, дают хорошие результаты в сорока процентах, тогда как в Советском Союзе успешны всего лишь пять с половиной процентов.

Перечитав несколько раз письмо без обратного адреса, Штейнер помрачнел. Его состояние было на грани духовного и физического истощения. И все же он взял себя в руки — нельзя поддаваться на удочку негодяя. Пытаясь не терять самообладания, он всеми способами старался умерить свое волнение, говорил себе, что писал ему безусловно не друг, а враг, наделенный убогим умом. Но вновь и вновь перед ним возникало множество вопросов. Что скажет Михайловский, если, извинившись, отказаться от его помощи? Почему появилась анонимка? Не поторопился ли он, доверив себя Михайловскому? А если это шантаж? Штейнер уже очень давно взял себе за правило — принимать людей такими, какие они есть. Он был связан с Луггером дружбой не банальной, а настоящей мужской, глубокой. «Почему он так старался меня подбадривать? Значит, сам не убежден, что все кончится благополучно. Впрочем, я тоже хорош гусь, не собираюсь же на погост! Довериться только Гансу, остальным молчок. Какая дикость!»