Изменить стиль страницы

Вскочив на мотоцикл, Самойлов помчался к железнодорожной станции: он хотел выяснить, когда будут восстановлены пути. Проехав километра три, он увидел, что впереди идущие грузовики вдруг резко затормозили, и водители, опрометью вылетев из кабин, бросились в придорожную канаву. И только тут Самойлов заметил два звена «Юнкерсов-88», пикирующих на шоссе. Он действовал почти инстинктивно: ситуация была не нова. Поняв, что ему грозит опасность, он не застыл на месте, а лишь прибавил скорость. Но было уже поздно: его подбросило вверх, все поплыло у него перед глазами, и он рыбкой полетел в огромную воронку. Очнувшись, он почувствовал острую боль в колене. Кое-как доковыляв до мотоцикла, он вскарабкался на седло и, несмотря на боль, помчался к коменданту. Тот сказал, что движение поездов будет налажено не раньше чем через сутки: отступая, немцы успели подорвать стыки рельсов, стрелки, столбы. Что ж, на нет и суда нет. Самойлов снова оседлал свой мотоцикл и поехал назад в госпиталь: ему хотелось зайти в палату к раненым немцам, чтобы еще раз побеседовать с Луггером.

При виде входящего Самойлова Курт весь напрягся, на его губах появилась злобная усмешка. Только что закончив очередную схватку с Луггером, он окончательно понял, что и Луггер, и Штейнер даже не пытаются скрыть радости; русский плен для них был не пыткой, а желанным покоем.

Леонида Даниловича интересовало настроение пленных: сохранили ли они после всех мытарств войны свое чувство бесспорного превосходства надо всем остальным миром?

…— Ну что, согрелись? — спросил он Райфельсбергера.

— Да! — процедил Курт сквозь стиснутые зубы.

— Я вижу, вы не очень расположены к разговорам.

— Я вас не боюсь! Можете делать со мной, что хотите, — ответил Курт.

— Знаю. Читал у Ницше: народные массы — рабы, стадо для «белокурых бестий», вроде вас, блондина. Культ сверхчеловека. Географическое положение Германии требует расширения границ и захвата жизненного пространства за счет территории других стран. Кстати, впервые термин «геополитика» был пущен в оборот не вашим фюрером, а пангерманистом, шведом Челленом, во время первой империалистической войны.

— Да, да, да! Мы особая раса! Мы должны завоевать весь мир!

— А русские, евреи, поляки, французы — свиньи, недочеловеки? Значит, никаких сомнений? А битва под Москвой, разгром под Сталинградом?

— Временные неудачи. На войне ситуация все время меняется. Я раненый, но не побежденный.

— Это сказал не Гитлер, а Наполеон. А без цитат вы можете объяснить мне вашу собственную точку зрения? Как вы думаете, за что с такой отвагой дерутся русские? Почему не хотят гнуть перед вами спины? Вас не удивляет, что мы упорно сопротивляемся?

— Скоро это кончится. От этого городка до Москвы триста километров, а до Берлина — две тысячи пятьсот.

— Что верно, то верно! И все же у вас не возникает мысли, что война, в сущности, уже вами проиграна?

— Так могут думать только предатели, и их надо вешать. Мы воюем за тысячелетний рейх.

— Ошибаетесь! Вы воюете за промышленников и банкиров, за Круппов и Тиссенов. Но хватит об этом. У вас есть родители, братья, сестры? Любимая девушка?

— Это что, допрос?

— Боже упаси. Мне просто интересно: ваши близкие мыслят так же, как и вы, или у них имеется другая точка зрения?

— Мы, истинные немцы, мыслим все одинаково!

— Чем занимается ваш отец?

— У нас своя ферма.

— Вы, конечно, член НСДП?

— Да!

— Отец тоже фронтовик?

— К сожалению, нет. У него с детства полиомиелит.

— Батраки и рабочие есть на ферме?

— Сами управляемся: мать, сестренка.

— Без вас им, вероятно, труднее?

— Не жалуются. «Если я скажу, что у них работают две русские и одна французская девка, мне будет плохо», — подумал Курт.

— Вы не допускаете мысли, что русские разгромят Германию?

— Этого никогда не случится.

— Боитесь расплаты?

— Мы будем драться до последней капли крови с вашими дикими ордами. Мы, культурная нация, несем цивилизацию, порядок, организацию. Я живал в ваших деревнях с соломенными крышами. Разве настоящие люди могут жить без электричества, канализации, радио?

Два долгих дня img_4.jpeg

— Что верно, то верно: люди должны жить с удобствами. Вы верующий?

— Да, я католик.

— Как же вы увязываете христианство с гитлеровскими доктринами о расах, подлежащих уничтожению? Ведь согласитесь: милосердием тут и не пахнет…

— Мне надоело слушать вашу пропаганду!

— Хорошо, хорошо, — ответил Самойлов. — Давайте поговорим о вашем отце: он, насколько я понимаю, неизлечимо болен. Вам не приходилось случайно читать книгу врача Клингера из Штутгарта — «Дарфст одер Ход…»

— Нет… не помню…

— Он доказывает, что государству невыгодно содержать неизлечимых больных. Они портят кровь расы. Их следует предавать эвтаназии, то есть быстрой безболезненной смерти.

— Этот закон касается психических больных, а мой отец работает, сам себя содержит.

— Всякий закон можно оцепить частоколом примечаний, добавлений, распространить, скажем, и на инвалидов войны…

— Как вы осмеливаетесь! Это абсолютно невозможно.

Во время разговора Самойлов внимательно присматривался к своему собеседнику: пылкий, убежденный, голос не лишен силы и мелодичности; на него, «варвара-коммуниста», Курт взирал с откровенным презрением. «Такого не переубедишь, — он будет биться до последней капли крови. Хочется надеяться лишь на тог что подобных Куртов в Германии осталось не очень много». Самойлов верил в это, и его вера находила опору в доказательствах. Луггер, скажем, хочет оперировать советского мальчика. И ведь это делается безо всякого принуждения.

— Курт, перестаньте крутиться на кровати, — вмешался в разговор Луггер, — если ваша мина взорвется, мы все полетим в преисподнюю.

— Мне терять нечего. Я знаю, что жить мне осталось недолго, — ответил Курт сдавленным голосом. — Далеко не всякая жизнь представляет ценность для государства. Уж лучше сразу погибнуть.

Леонид Данилович покачал головой:

— Право, Курт, вы напрасно изображаете из себя великого страдальца.

— Да и вообще, кто вы такой? — подхватил Луггер. — Не стройте из себя рыцаря-крестоносца. Все гораздо проще. Когда вас принесли сюда из сарая-могильника, вы были без сознания. Я сам этому свидетель. Русские вам помогли, и у вас появилась возможность остаться в живых. Почему вы не покорились судьбе там, в сарае? Пистолетик у вас был под рукой. Что же вы не покончили с собой? А я вам объясню: вы хотите, чтобы презираемые вами русские спасли вам жизнь!

— Не пугайте и не грозите, капитан, — крикнул Курт. — Обер-лейтенант Штейнер, когда минировал поля, дороги, здания, был чужд сентиментальности. И, кажется, не скорбел. Не протестовал. А теперь вы ползаете на карачках перед комиссаром!

«Так, так, — удовлетворенно думал Самойлов. — Хорошо кроют друг друга. Только бы не дошло дело до пальбы. Отберу-ка я у них на всякий случай пистоли. А наши тоже хороши: не проверили, есть ли у них оружие. Еще не хватало, чтобы они подняли вооруженное восстание!»

— Возможно, и я трус, даже прирожденный, но я не собираюсь мстить русским, — ответил Ганс. — Больше того, я, если мне позволят, буду им помогать врачевать. Я никогда не щадил себя и не кривил душой, выполняя свой врачебный долг!

— Желаю вам счастья и новых боевых отличий! — криво усмехнувшись, сказал Райфельсбергер.

— Какие у вас ловкие пальцы! Вы музыкант? — спросил Самойлов.

— Какое это теперь имеет значение! — запальчиво отрезал Курт.

Теперь он напоминал Самойлову птицу с перебитым крылом.

— Я не хотел вас обидеть, — немного смущенно отозвался Леонид Данилович. — Я сам немного в часы досуга играю на гитаре… — «Черт меня дернул напомнить про пальцы. Тоже мне, умник».

Курт изумленно посмотрел на него, как бы спрашивая, не шутит ли комиссар. Наступило молчание. Все трое лишь переглядывались, и каждый думал о своем. Самойлов понимал, что ему нужна немедленно уйти; кроме Луггера и Райфельсбергера в палате было много тяжелораненых немцев, им нужен покой, а присутствие комиссара не может их не волновать. Да и на Ганса Леониду Даниловичу не хотелось оказывать никакого давления. «Лиха беда — начало, — думал он, — пускай теперь дозревает сам. Быть может, что-то поймет и Курт; он, конечно, исправный гитлеровец, и все же…» И все же Самойлов был рад, когда при упоминании о музыке в глазах Райфельсбергера появилось какое-то человеческое чувство. Глубоко-глубоко запрятанное внутри, однако…