Изменить стиль страницы

— Ну, в чем дело? Что случилось? А?

Нил Федорович объяснил, что есть настоящие раненые, но он еще сам толком не знает, сколько их.

— О! — испугался адъютант. — Верно говорите? Значит, чепе!

— Заткнись, — отрезал Верба. Он помчался к первой траншее, чтобы прислать еще санитаров-носильщиков.

…Война. Июль сорок первого года. Верба с хирургом, тремя медицинскими сестрами и четырьмя санитарками ехали организовывать временный пункт сбора легкораненых на железнодорожной станции Вадино. Моросил небольшой дождь. Надвигался ветер. Далеко в небе Верба заметил «мессершмитт»; думая, что все обойдется благополучно, он все же на всякий случай велел шоферу гнать на полной скорости. Через минуту он увидел щербатые дыры на задней стенке кузова, но снова не ощутил опасности. Лишь громкие вопли санитаров вывели его из равновесия. Он понял: «мессер» пикирует на них.

— Стой! — забарабанил Верба кулаком в крышу кабины. — Стой! — «ЗИС-5» резко затормозил. — Прыгайте в канаву!

Водитель и пассажиры посыпались в воронку от авиационной бомбы, почти доверху наполненную грязной тепловатой жижей. Хирург, дремавший, на запасном колесе, прыгнул на асфальт. Обстреляв прижавшихся к земле, «мессер» улетел.

Почувствовав, что опасность, миновала, люди начали вылезать из укрытия. Верба увидел, что хирург продолжает лежать.

— Костя! Ты что, совсем перетрухал? — крикнул он. — Вставай, едем дальше. И так опаздываем!

Но Костя не двигался. Верба подошел к нему и осторожно перевернул его на спину. Пуля попала в висок; в пальцах Кости еще дымилась папироса, и отчетливо тикали его старинные карманные часы «Мозер», выпавшие из кармана галифе. Большие часы с дарственной надписью.

Почему? Почему именно он, Костя? Сердце у Вербы сжалось, как ежик. Добравшись до машины, он с ходу попытался влезть в кузов, но не было сил. Губы тряслись. Впервые он увидел, как убивают людей.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

…— Ну что, Курт, — обратился Луггер к Райфельсбергеру, — вы будете и теперь утверждать, что этого паренька к нам нарочно подкинули? Пропаганда красных?

— Не ждите от меня нежностей, — возразил Курт. — Я не собираюсь хныкать при виде раненого или убитого славянина. Многие мои друзья погибли под Ленинградом. Если бы мы не застали русских врасплох, они бы через месяц-другой сами напали на нас. Теперь только в романах пишут, что войны объявляются.

— Я не хуже вас, мой друг, понимаю, что нынешняя общественная мораль не совпадает с прежней, она вызвала к жизни много дурного из того, что заложено было в человеке в первобытные времена, — сказал Штейнер. Ему хотелось хорошенько пристыдить этого недоросля.

— У них огромная территория и колоссальные человеческие ресурсы. Но это еще ничего не значит! — воскликнул Курт.

— Чудно слушать ваши разглагольствования, — насмешливо сказал Луггер. — Все мы дорожим своей шкурой.

— Хорошо болтать языком, лежа в плену, — фыркнул Райфельсбергер. — Вот вы, обер-лейтенант, я убежден, не раз взахлеб орали: «Хайль Гитлер!» Были счастливы, что живете в третьем рейхе. Убивали русских. А теперь хотите принять мученический венец? Рассчитываете, что русские вас простят, цветами одарят?

— Черт вас побери, Курт. Так и норовите ударить ниже пояса, — ответил Луггер. — Угонят нас в Сибирь, этак лет на двадцать с гаком, тогда другое запоете. Там они нам разглагольствовать не дадут. Быстро подкуют.

— Я не собираюсь, как некоторые, приспосабливаться! — продолжал Райфельсбергер. — Уж лучше, подыхая здесь, насолить им побольше. Прохвосты, посмели поместить в одну комнату офицеров и солдат!

— Помолчите, фельдфебель! Ерунду несете! — оборвал его Штейнер.

— Между нами, господа, — примиряюще сказал Луггер, — я почему-то убежден, что русские не хотят нашей смерти… Минуточку… Кажется, Оскар совсем перестал шевелиться, — тихо добавил он и, с трудом привстав, проковылял в угол. — Надо бы священника…

— Ха! — мрачно заметил Курт. — У русских священников в армии нет. Мудрые люди!

— Вы, Курт, истерик. Параноидный тип, — спокойно ответил Луггер. — А вообще недурно бы выпить! У меня сегодня день рождения. Последний раз я его праздновал дома, в Гамбурге, в прошлом году. Мне было двадцать восемь лет. Эх! Подумать только, как давно это было. Черт бы побрал всех тех, кто замышляет войны!

— Я вижу, у вас, Ганс, неплохое настроение, — отозвался Штейнер.

— А почему бы и нет?

— Не очень подходящее время и место для веселья.

— Я радуюсь, что остался жив, в здравом уме и твердой памяти. Ведь мы черт знает что вытерпели, прежде чем попали сюда. Сталинградский ад…

— Не слишком ли благодушное настроение?

— В некотором роде нет, — не сдавался Луггер. — А вы сами разве не хотите помочь русским?

— Это не так просто, как вам кажется… Я пока еще не знаю…

Луггер недоверчиво посмотрел на него:

— Вы не боитесь пойти против совести?

— Прошлого из жизни не выкинешь. Переродиться — значит отбросить все прежнее на свалку. Вам легче, вы врачеватель. А я? Вы меня понимаете?

— Я сейчас думаю о другом. Не слишком ли мы много болтаем о смерти? Все мы — временные люди военного времени. Стало быть, человечество, немецкая нация, не содрогнется, если от нас, не бог весть каких исключительных людей, останется лишь труха.

Штейнер согласился с его доводами, однако намекнул, что на все надо смотреть разумно, а раз так, то надо понять, что все они вдруг, в мгновение ока не могут стать другими.

Курт был ошеломлен. Он ни в грош не ставил Луггера — паршивый мягкотелый интеллигент, который только и думает, как бы спасти свою шкуру. Но Штейнер! Как может боевой офицер говорить такое! Как он не может понять, что смерть во имя рейха почетна! Слова Штейнера как бы выбивали почву из-под ног Курта. «Неслыханно, — думал он. — Как может чистокровный ариец пойти на службу к красному комиссару?»

После серьезных неприятностей с гестапо во Франции Штейнер научился сдерживать себя, в его характере появились спокойствие и терпение. Среда, в которой он оказался после ранения, была сносной; лишь Райфельсбергер приводил его в ярость. Теперь он все чаще и чаще вспоминал евангельскую притчу о блудном сыне: он верил и в Христа, и в то, что никогда не поздно искупить свои грехи. «Да, я грешил, — думал он, — но если бог дал мне дни, значит, я должен искупить свою вину». Пусть даже его и расстреляют, но, пока есть возможность, он использует ее на то, чтобы по мере сил помочь тем, кого в течение пяти лет хотели стереть с лица земли. И пусть ему трудно ходить, но он будет работать с русскими.

В его мысли диссонансом врезался голос Райфельсбергера.

— Наша нация вправе драться за свое место на земле, за свое будущее, за тысячелетний рейх! У русских земли столько, не говоря уже об ископаемых, что они даже не знают, что с ней делать! За это одно стоит воевать!

— Каждый немец — сверхчеловек? — иронически спросил Луггер.

— Да! — ответил Курт.

— А если русские не хотят безропотно подчиниться, не хотят терпеть наши сверхобразцовые порядки? Не желают, чтобы им плевали в лицо, в душу?

— Пусть терпят!

Штейнер ударил себя ладонями по коленям.

— Не утруждайте себя его перевоспитанием, — предостерег Луггер. — Наш дорогой Курт нафарширован «Майн кампф», все остальное для него — мелочи, чепуха. Курт, вы читали Спенсера, Маркса, Энгельса? Ремарка?

— Я их сжигал. Ремарк — изменник!

— Вы не допускаете, что война — далеко не лучший способ решать проблемы. И, конечно, не допускаете мысли, что русские могут нас разгромить?

— Мы в двухстах пятидесяти километрах от Москвы, — со злорадством проговорил Райфельсбергер. — Я заявляю, что не собираюсь, спасая свою шкуру, изменять присяге.

— У вас, Курт, юмора с избытком, и вы жаждете подвига, не так ли? — заметил Штейнер.

— Кстати, Курт, насколько я понимаю, если даже русские удачно извлекут из вас мину, то в любом случае вы останетесь калекой, стало быть, неполноценным немцем, — съязвил Луггер. — Какой смысл Германии тратить впустую государственные средства на содержание, простите меня за грубость, калек? Уничтожили же спокойно психических больных. Стало быть…