Изменить стиль страницы

— Кровопийцы! Пиявки! — все время выкрикивал Гельтис. — Вы, хозяева, убегаете, вам все равно… А я?.. Векселя у Густаса… Пустят все с молотка… Так и так погибать… Так что ж, удирать, мужики?! Неужто дадим им…

Гельтис вырвался вперед, где двое полицейских дубасили парня, прикрывшего руками голову.

— Кровопийцы! — Гельтис замахнулся камнем, швырнул.

Грянул пистолетный выстрел. Гельтис зашатался, схватился руками за грудь.

— Стреляют! Насмерть застрелили, Иисусе!

Люди удирали по полю, схватив в руки деревянные башмаки; приподняв подолы, уносились с визгом бабы. Снова прогремел выстрел.

— Где Людвикас? — запыхавшись, с тревогой спросил Казимерас Йотаута, ковыляя по берегу речки. — Что теперь будет-то? Вот так, прямо в человека?

Каролис ничего не мог ему ответить, только поторапливал:

— Давай быстрее, отец.

— Только бы все обошлось. Этот Гельтис из Даржининкая… Может, помирает человек, а мы его бросили… Семеро ребят. И все погодки, слыхал я…

— Давай руку, отец. Побыстрее.

Среди желтеющих березок, напуганные выстрелами, стригли ушами лошади.

Холмик на могиле Гельтиса из Даржининкая осел и зарос травой.

Банислаускас из Лепалотаса, не пожалев своей горницы, открыл молочный пункт…

Во двор Людвикас вошел не один…

Мужчины, только что поднявшись из-за стола, в тени избы ковыряли в зубах, поглядывая в мрачнеющее небо. С пустым ведром в руках выбежала и мать.

— Моя Эгле, мама.

Ведро звякнуло о землю.

— Отец, это Эгле.

Жалобно скрипнула деревяшка.

— Каролис…

Каролис подошел к стройной, белокурой и растерянной девчонке, первый подал руку, улыбнулся.

— Ты писал, но чтоб была такая… не подумал.

Эгле еще гуще покраснела, затуманились ее голубые глубокие глаза.

Мать нечаянно задела ногой ведро, и оно опять звякнуло.

— Уже поженились? — спросила властно, уставившись на девчонку, чтобы придраться к чему-то: ну и выбрал же! И невольно признала: будто кукла в окне магазина. Как глянет из-под длинных ресниц (таких длинных черных ресниц мать в жизни не видала) — ну точно святая дева Мария с алтаря Пренайского костела… Господи прости, вот сравнила-то…

Людвикас мягко улыбнулся:

— Нет, нет, мама. Я хотел только показать. Вдруг не понравится.

— А-а, — пропела мать, отошла немножко, вытерла руки о передник. — В дом пожалуйте.

— Заходите, — спохватился и отец.

В избе все уселись вокруг стола, но не успели словом-другим переброситься, как мать напомнила:

— Не воскресенье, мужчины. Гости не на один день приехали, успеете наговориться.

— Мы ненадолго, мама, — ответил Людвикас. — Очень ненадолго.

Мать посмотрела на сына, которого так давно не видела. «Куда это ты разбежался, ведь не горит», — словно выговорила ему.

— Ничего, — сказала вслух и посмотрела на Казимераса и Каролиса. — Сколько там клевера-то, а если вдруг дождь…

— И мы с Эгле поможем.

— Сидите, сперва покушать надо.

Мать вроде бы малость оттаяла, но все равно в каждом ее слове и взгляде сквозило недоверие к Эгле, этой незваной гостье, какой-то городской девке, которая метила в снохи, вскружила Людвикасу голову и намерена (без сомнения!) разрушить его жизнь. Пока еще не поздно… да, пока не поздно, она потолкует с ними.

Отец с Каролисом ушли запрягать лошадей и не слышали, о чем разговаривали в избе. Только Саулюс, прибежав на клеверище, сказал:

— А тетя плачет.

— Какая тетя? — не понял Каролис.

— Людвикаса, — уточнил Саулюс и добавил: — Она некрасивая, когда плачет.

Но после полудня, когда мужчины вернулись с поля, Эгле казалась такой же, как утром, — хрупкой и веселой. Говорила мало, больше улыбалась, ловила каждое движение Людвикаса, каждое его слово.

Прошлое мужчины не трогали. У отца, конечно, по сей день ноет сердце, что так вышло в тот год — власти запретили Людвикасу учить детей. Потратился ведь, пока сына в гимназию пускал, а теперь не может порадоваться и успокоиться. Он не осуждал Людвикаса, не сердился на него — не его вина, не из-за пьянства или разврата эта беда.

— Что в Каунасе слыхать? — наконец спросил отец, долго приглядывавшийся к жене, Эгле и Людвикасу и так и не понявший, из-за чего они поцапались.

— Да разное. И то и се, — туманно ответил Людвикас.

— А ты-то как?

— С грехом пополам. Работаю, перебиваюсь. Жить можно.

— Мог бы почаще приезжать, не на краю света живем.

— Было бы время…

— Мы тоже иногда на базар приезжаем, зашли бы, но куда — не знаем. Каунас не Лепалотас, не спросишь. Адрес бы оставил.

— Так уж получилось, что жил где придется. Я сообщу адрес, отец, теперь уж скоро.

Разговор не вязался. Словно чужие, впервые встретившись и усевшись на краю канавы, искали слова, поглядывали в стороны.

За окном шуршал дождь, послеобеденная дремота сгибала плечи, клонила головы.

Не молчи, Людвис, мысленно просил Каролис. Ведь не помолчать ты приехал, твоими рассказами всегда полнилась изба. Живи я в таком огромном городе, где ты живешь, о-го-го! — сколько историй бы порассказал. Но мне и не нужны шутки да прибаутки. Отец ждал тебя. Тебе-то что, а я каждый день вижу: ждет, поглядывает на дорогу, вечером пойдет закрывать ворота и долго стоит, облокотившись на забор. О тебе думает. И мать. Для кого она каждую субботу срывает в палисаднике пионы или резеду и ставит в кувшин в горнице? Тебя ждет, Людвикас. Ты же был в горнице и видел: стоят на столе цветы, для тебя они. А может, ты замолчал потому, что мать не то слово сказала? Тебе и девушке, что ты привел. Красивая она, тебе правда повезло, но для матери чужая. Достаточно было мне обмолвиться, что пора бы жениться — ты не думай, что у меня нет на примете, может, не хуже твоей Эгле, — что мать запела? Успеешь! Мол, твоему отцу тридцать три было, когда женился. У тебя, конечно, дело другое, Людвис. Эгле у матери уполовник отбирать не станет. В городе все по-другому, и если что, Людвис… Мне страшно хотелось бы с тобой посоветоваться, только не знаю, осмелюсь ли сказать. Иногда мне так хочется бросить хозяйство и податься в город! И если мать не позволит жениться, правда, Людвис… Ведь примешь к себе пожить, подыщешь какую-нибудь работенку, ты там все знаешь, со всеми знаком.

— Людвис, простому рабочему, наверно, не сладко в городе?

Людвикас кривит губы, словно брат сморозил глупость.

— Почему это тебя заботит?

Каролиса этот вопрос застает врасплох. Неужели Людвикас угадал его тайную мысль? Нет, это не мысль даже, просто стрельнет иногда в голову, особенно после жестких слов матери.

— Думаю, мучаются, как и мы.

— Уж побольше, чем ты, Каролис, на этих двадцати гектарах.

Мать молчит в сторонке, прядет нить своих мыслей, но слова Людвикаса будто раскаленным шилом вонзаются прямо в сердце.

— Если б на тебя эти сотни не ухлопали, может, и лучше жили бы, — безжалостно режет она.

Людвикас на минутку застывает — ждет следующего удара. Но его нет. Хватит и этого, хватит.

— Ты меня попрекаешь, мама? Напоминаешь, что я… что я… — он не находит слова или не может его произнести; глотает слюну, поперхнувшись, кашляет.

— Это ты, сын, нам эти гектары припомнил. И Каролиса баламутишь.

— Нет, мама, я не завидую вам, не надо мне ваших гектаров…

— Я-то давно на тебя гляжу. Хоть ты и далеко, все равно вижу. На тебя были наши надежды, маялись мы с отцом и днем и ночью, чтоб только ты на ноги встал, чтобы нас на старости лет поддержал. А ты — скажу как есть — сам жизнь себе испортил. Надо ли было тогда в огонь лезть? Что получил? Что вы все получили, покричав на шоссе?

Бледные щеки Людвикаса сереют, он откидывается, словно его ударили по лицу, руки со стола падают на колени.

— Не надо, Людвикас, — Эгле берет его за руку, поворачивается к нему, смотрит с испугом и мольбой.

Желание Эгле взять волю над Людвикасом матери противно. Она и не покосилась бы в ту сторону, но тени ресниц девчонки притягивают взор, и Матильда сейчас может наговорить… бог знает что она может наговорить…