Изменить стиль страницы

Каролис не смог выдрать вилы, вонзившиеся в землю, глазел на приближающихся, уже были видны их потные лица, особенно низенького, которого, казалось, он где-то уже видел.

— Каролис…

Каролис наконец смел в кучу рассыпавшийся овес, вонзил в ворох вилы, но не поднял его — услышал знакомый голос:

— Овес возите, возы грузите, а что на свете творится — вам наплевать.

Это батрак Винклера, вспомнил Каролис, немца Винклера из соседней деревни Гинюнай. На вечеринках бесился, отбивал каблуком по полу такт, приседал и так крутил толстомясую девку, что юбка у той приподнималась до пупа. А выйдя во двор, ко всем лез, к Каролису: чего, мол, в чужую деревню заявился наших девок отбивать? Мигом соплями умоешься! Каролис сунул руку в карман штанов, где на всякий случай был припрятан шкворень — ученый был, — но с батраком связываться не стал, на оскорбления не ответил, и тот отошел. Он самый, признал его Каролис и крепко сжал обеими руками черенок вил.

Батрак Винклера подошел к лошадям, похлопал кобылу по загривку. Неподалеку остановились и остальные — один пожилой, усталый, совсем изможденный человечек, в штанах, перетянутых веревочкой, второй — детина с багровой шеей, по-бычьи понуривший голову.

— Так вы ничего не знаете? — спросил батрак Винклера.

— А что мы должны знать? — переспросил отец.

Батрак Винклера рассмеялся, поправил клетчатую фуражку, посмотрел на своих дружков, стоящих рядом, дожидаясь поддержки, но те молчали.

— Ничего не знают, а! А если красный петух на крышу гумна взлетит, что тогда? — блеснули крепкие зубы батрака. — Может, и малая беда — зерно-то подешевело, а? — И вдруг сурово приказал: — Слезай-ка на землю, старик!

Казимерас Йотаута огляделся, ничего не понимая, и в мыслях прикинул: «Если что, дешево они нас не возьмут; вот сползу наземь и мигом отцеплю валек».

— В чем дело, спрашиваю? — рассвирепел отец.

Каролис понял, что надумал отец, и, словно предупреждая непрошеных гостей, поднял вилы. Видно, и те поняли, что не к добру идет разговор. Пожилой человечек шагнул вперед, раскинул руки и опять опустил.

— Не узнаешь меня, Йотаута? Солому я у тебя весной брал. Хорошую дал и за спасибо.

— Мало ли погорельцев за соломой приезжает… Вроде и видел тебя…

— Так вот, так вот…

— Некогда болтовню разводить! — огрызнулся батрак Винклера. — Все на шоссе подались, слышите? Все хозяева. Пробил час, чтоб свести счеты с обидчиками.

— Точно, Йотаута, — подхватил человечек, подтягивая до того рваные штаны, что только заплатка на заплатке да в заплатке дыра. — Нельзя больше терпеть. Там мужики, может, уже с полицией сшиблись.

Руки Каролиса опустились.

Казимерас Йотаута соскользнул с телеги.

— Могли бы сразу по-человечески, а то накинулись, будто…

— Кидай овес из телеги и ходу! — приказал батрак Винклера.

— Точно, Йотаута, мог бы нас подвезти. Ведь помнишь меня. Из Даржининкая я, Гельтис, — разводил руками человечек.

Воспоминание о деревне Даржининкай до боли задевает Казимераса Йотауту, но он не подает виду и не спрашивает, как там Густас. Казимерасу ведь наплевать на Густаса. Старый Густас, брат Моники Балнаносене, давным-давно в земле; его сын такой же задира, к Казимерасу в пивнушке как-то приставал… Да пропади он пропадом, лучше не думать про него. И все-таки весной, когда Гельтис сказал, что он погорелец из Даржининкая, Казимерас обмолвился: «Не там ли хутор такого Густаса?» — «Говорить неохота…» — Гельтис сжал губы, вспыхнувшие злостью глаза опустил в землю. «Сосед?» — «В его кармане сижу». — «Моя фамилия Йотаута, — назвался Казимерас, глядя на горемыку и как бы намекая: вернешься — расскажи, у кого был. — Мне соломы не жалко».

— Это наше общее дело, Йотаута! — наконец заговорил детина с бычьей шеей. — Если не поддержим, неизвестно, чем все кончится.

Йотаута посмотрел на Каролиса, на потных мужиков, окинул взглядом дышащие осенью поля и изменившимся, каким-то помолодевшим голосом сказал:

— Выкидываем овес!

— Выкидываем, — Каролис вонзил вилы в овес, наваленный уже повыше грядок — Винклер тоже там? — спросил через плечо батрака; его не так заботило, где Винклер, сколько хотелось показать, что узнал парня.

— Его сын там.

— Ого! — удивился Каролис.

Сноповозка мигом опустела, и все прыгнули на нее через грядки. Вожжи взял Каролис.

— Мамашу не предупредили, — вспомнил вдруг отец, испугался, но за тарахтеньем колес вряд ли кто услышал его слова.

Каролис подгонял лошадей, хлестал кнутом. На краю луга торчал Саулюс. Он побежал за ними, что-то кричал, наверно просился на телегу, но кусты по берегу Швянтупе вскоре скрыли его из виду.

— Прямо жми, прямо на шоссе, — не мог усидеть на месте батрак Винклера, достал из-за пазухи пистолет, повертел в руках, опять спрятал.

— Вот гад, — выругался Йотаута, сидящий на охапке необмолоченного овса. Неужто и у тех двоих есть? А может, этот только попугать хочет. Разбойничает по ночам, что ему. И смеет же показывать! А если кто полицейскому шепнет, откуда знать…

Йотауте батрак не понравился. Ехали бы они с базара, сразу сказал бы: «Полезай с телеги!» И пистолета бы не побоялся. А теперь вот сиди с ним рядышком, плечом к плечу, потому что одна у них дорога, и вот они едут, просто летят. Как на фронт когда-то. Хотя не совсем так, тогда Казимерас не знал, за что идет, почему стреляет в германца или австрияка. Они-то перед ним ничем не провинились, такие же самые, как и он, — оторванные от земли да от сохи. А сегодня Йотауте не пришлось долго объяснять ни с кем он, ни против кого. С крестьянами — и все! — против этого чудища семиглавого, против кризиса, который высидел город. Вот оно как! Наверное, так думает и его сын Каролис. И эти мужики, с которыми вместе трясется на телеге.

Телега свернула на проселок, бегущий через Жидгире. Обвисшие ветки орешника задевали за плечи, пришлось втянуть головы в плечи, чтобы не выкололо глаза.

— Не хлещи так, лошадей загонишь, — сказал отец Каролису.

— Живее! — рявкнул батрак Винклера. — Когда такое творится, нечего лошадей жалеть. Может, там кровь льется, а мы ползем будто черепахи.

На прогалине Йотаута невольно оглянулся в сторону Швянтупе. Двое в алых рубашках разбирали шатер, на повозке высилась гора перин, женщина, набросив на плечо цветастый платок, несла ребенка, совершенно голого, будто новорожденного. «Гей, гей, Мара, Мара!» — откуда-то издалека доносятся веселые мужские голоса и хлопанье в ладоши, маячит стройная, с крутой грудью женщина в танце. «Гей, гей, Мара, Мара!..» И пылает огонь костра, визжат сопливые дети, свистят удары бича. «Гей, гей, Мара, гей!..» Уезжают, убираются восвояси, как и каждый год на исходе лета. Уносят с собой лето. И тебе снова ждать весны, ждать лета. Слушать вечером, когда же отзовется кукушка да запоет в ольшанике соловей. Слушать, когда же донесется от Жидгире пиликанье скрипок да рокот бубна. «Гей, гей, Мара, гей!..»

— Уже видно! У клена, в ложбинке… — заговорил батрак Винклера.

Он соскочил с телеги и побежал, потому что колеса вязли в топком лугу и лошади еле тащили. Выскочили и остальные двое.

— Ты не сердись, Йотаута, что помешали, — извинился человечек из Даржининкая, Гельтис. — Я не ахти какой хозяин — пять гектаров, а детей-то семеро. Если все потребуем, чтоб было лучше, как думаешь, будет?

И, не дождавшись ответа Йотауты, зашлепал босиком, придерживая спадающие штаны.

Загнанные, взмокшие лошади едва дышали.

— Загони лошадей в кусты, — приказал отец, и Каролис свернул в редкий березняк.

Возле шоссе толпились люди, слышны были мужская речь, женские причитания, визг резвившихся детей. Поначалу все это Казимерасу Йотауте напомнило базар или храмовый праздник, когда после мессы люди высыпают на площадь перед костелом, но вскоре в толпе он уловил отдельные слова, и от волнения сжало горло. Увидел и знакомых из Лепалотаса и окрестных деревень. Все озирались, вытянув шеи, чего-то ждали, а на шоссе, рядом с поваленными поперек него двумя ольшинами, срубленными здесь же, на краю канавы, стояло пятеро: сойдутся в кучу, посоветуются и снова уставятся на дорогу, пустую, убегающую на север и исчезающую за пригорком.