Изменить стиль страницы

Казимерас Йотаута откидывает рукой одеяло с груди, приоткрыв рот, ловит воздух. Встал бы и напился воды, но разбудит жену. Пускай спит Матильда; она крепкая, знает, когда положено работать и когда отдыхать. Только ты такой, словно самому черту душу продал. Но за какие грехи-то? За чужие или за свои? А может, ты пожертвовал покоем, желая добра? Но опять же — кому добра-то? Себе? Чужим? Чувствуешь за собой вину и не знаешь, перед кем да в чем провинился. Перед соседом был неправ? Перед детьми? Или перед собой? Боже милосердный… Целый день лил дождь и ночью моросит, намокнут поля. Может, потому ночь так тяжела. А другие ночи? Вспомни, когда ты встал и улыбнулся заре?

Пес скулит, — может, кошка бродит возле хлева, может, теленок трется о загородку. «Как это я калитку не закрыл: теперь ветер всю ночь будет хлопать, не даст спать. Правда, Каролис последним вернулся с поля, но что молодому, храпит себе спокойно в чулане. Вот и хорошо, пускай храпит. Еще год-другой, и придется ему жениться, хотя мать и слышать не хочет. Пойдут дети, прибавится хлопот по хозяйству. Радоваться надо, что время нынче не то и война давно уже кончилась, не придется ему рыть окопы на австрийской земле. Сколько я их там вырыл… Наверняка по сей день ямы зияют… «Вперед, батарея!» — и мы мчимся по глубокой осенней грязи, ползем по болоту — заляпанные грязью с головы до ног, во рту вкус ила. Падаем, встаем, тащим орудия, глотаем пороховой дым. «Вперед! Вперед!..» Трупы, трупы… Будто ржаные снопы в поле. Некогда остановиться да оглянуться. Перешагиваем через трупы, колесо орудия вдавливает мертвую голову в грязь. «Вперед…» И все дождь… все дождь… и дождь…»

Гремит цепь, и пес рычит, потом заливается яростным лаем. Казимерас встает, вглядывается в серую тьму.

Мать выбирается из кровати, в одной сорочке подходит к окну, постояв там, нашаривает на лавке юбку, напяливает через голову, снимает с крюка сермягу Казимераса.

— Куда это собралась?

— Надо.

— Каролиса разбуди.

— Оба вы недотепы.

В открытую дверь избы врывается ночная прохлада. Пес уже притих, только жалобно скулит. Шуршат дождевые капли, на тропинке блестит лужица. Ночь темна, если и стоит кто у колодца — не разглядишь, а что и говорить о хлеве или амбаре. Но ведь мать в своем дворе. В своем! Простоволосая, босая, тихонько шлепает по двору. Движется, как черное привидение. Останавливается у амбара, поднявшись по ступенькам, толкает рукой дверь. Заперто. Проходит мимо гумна, вслушиваясь в ночь, сворачивает к хлеву, окликает пса. Дождь льет щедро, волосы у матери уже намокли, по лицу стекают капли, собираясь в уголках сжатых губ, будто слезы.

— Мать! — окликает с порога отец.

Мать не отзывается, только проводит ладонью по мокрому лицу и таким же медленным шагом шлепает к избе.

— Мало ли почему пес залаял, — успокаивает отец.

— Я всю ночь не сплю.

— Может, непривязанная скотина вокруг хутора бродит…

— Там человек был.

— Ты так думаешь? — Казимерас Йотаута ловит руки жены, но ощущает лишь мокрый рукав сермяги.

— Шаги слышала. Кажется.

— И ты думаешь?.. Что ты думаешь?

Мать снова поворачивается, вглядывается в темноту, вслушивается и только тогда касается рукой косяка двери.

— Давай ложиться, — говорит она.

То ли часы тикают, то ли в висках так громко стучит, думает Казимерас Йотаута.

И еще думает: почему я не сказал Матильде, что Каролиса в чулане нету?

«Мама и отец, братья!

Не удивляйтесь, что получили это мое письмо не по почте — его передаст девушка, с которой мы вас проведали в июне (ее зовут Эгле, вы, наверное, помните, и мне бы очень хотелось, чтоб для вас она была как дочка и сестра). И еще прошу: не сердитесь, что так долго не присылал вам весточки и вы беспокоились, думали неизвестно что.

Пишу эти строки очень далеко от вас, от своей родины. Сижу в избушке лесорубов в Пиренейских горах, на французской стороне. На охапке сена спят мои товарищи: два поляка, болгарин, австриец из Вены — как и я, бывший учитель. Отдыхают перед трудным походом — нам предстоит перейти незамеченными границу и через горы попасть в сражающуюся Испанию. Я сижу за столом, сколоченным из неструганых досок, горит лампочка, окна плотно занавешены.

Нелегко мне теперь писать, но еще трудней было бы говорить вам о моей решимости. А мне ведь хотелось, очень хотелось побыть с вами еще хоть часок, сказать «прощай». Не последнее «прощай», нет. Но мы ведь так привыкли — даже уходя в Пренай, в гимназию, я каждый раз прощался с вами. И вы, мама и отец, уезжая в костел, тоже прощались с нами, детьми. Вернувшись домой, мы снова подавали друг другу руки — и радовались, что целыми и невредимыми вернулись. Поэтому я знаю, как крепко должен был обнять вас перед тем, как уйти в широкий мир.

С вами я не попрощался — попрощался с домом. Это было поздним вечером. Шел по берегу речки, кустами — никто в деревне не должен был меня заметить. Хлестал дождь, поля были пустынными. Я подкрался к саду, забрался в малинник. Хлопали двери хлева, звякали пустые ведра. Скрипнули ворота. Мама позвала Каролиса: «Иди ужинать!» — «Иду». Отец сухо откашлялся, сказал кому-то или себе: «Ну, теперь ненастье надолго…» Только голоса Саулюса не расслышал, он, видно, уже спал. В окне загорелась лампа и опять погасла. А когда все затихло и мне показалось, что вы крепко заснули, хлопнуло окно чулана и мимо меня пробежал Каролис. Я едва не окликнул его. Но почему я должен был нарушать его покой, когда в деревне его ждала девушка (прости, брат, может, я ошибся и обижаю тебя). И тогда я вдоль забора по-кошачьи подкрался к избе, коснулся пальцами угла — он был влажный и теплый, пах полынью. Подошел к амбару и к нему притронулся рукой. И страсть как мне захотелось усесться на крыльцо амбара и посидеть там. Как давным-давно, когда я усаживался рядом с тобой, отец, после дневных трудов. Это желание было так велико, что я не сумел устоять и попытался перелезть через забор, но хрустнула прогнившая штакетина, злобно залаял пес, и я застыл за кустами смородины. Пес тут же замолк, он, наверно, узнал меня по запаху. Тут скрипнула дверь избы, к амбару подошла мама. «Мама! — позвал я ее беззвучно. — Прощай, мама, и не сердись, что ничего не могу тебе сказать… Но ты поверь, сын не осрамит тебя, не придется тебе краснеть перед людьми… Прощай, мама! Прощай, отец!» — кричал я той ночью, но это прощанье лишь сейчас долетело до вас — как запоздалое эхо.

Я не один здесь, в этой избушке лесорубов. Со мной новые мои товарищи. Со мной вы и запахи родного дома.

Когда будете читать эти мои слова, я уже буду сражаться в рядах испанских патриотов, за свободу Республики. И за вашу свободу! Потому что мир никогда еще не знал такого лютого зверя, как фашизм, который собирается поглотить целые народы. Сегодня он против Испании, а завтра?

Мои дорогие родители и братья! Верьте в победу правды и добра, как и я верю. Мы еще встретимся, обнимемся и скажем много-много слов, которых тогда не сказали. Вместе с нами будет и Эгле, ваша дочка и сестра.

Всегда думающий о вас
Ваш сын.

P. S. О том, где я сейчас, в деревне не говорите и письмо никому не показывайте. Для вашего же блага».

Два мелко исписанных листка Каролис положил на стол перед отцом.

Вся семья была в сборе, и каждый сидел на своем месте, как издавна было заведено: отец в конце стола, плечами заслоняя окно, слева от него — Каролис, а с другой стороны, поближе к очагу, — мать с Саулюсом. На другом конце стола лежал каравай хлеба, прикрытый белой холстинкой.

Какое-то время царила тишина, взгляды всех были устремлены на эти два листочка. Руки отца потянулись к письму, пальцы чуть-чуть коснулись его и, словно убедившись, что это не просто белое пятно, а и впрямь бумажки, отпрянули.

— Слава богу, живой. А я-то бог весть что думал всю дорогу, — наконец заговорил Казимерас Йотаута, все еще держа руки на столе. — Собрался было домой, сгреб с земли сено, бросил на телегу. «Вы из Лепалотаса?» Оборачиваюсь. Вроде знакомая девчонка. «Из Лепалотаса». — «Папа Людвикаса?» И только тогда вспомнил — она самая. «Я уже давно вас в базарные дни ищу. Боялась, что не узнаю». — «Каунас — не Пренай, — говорю, — тридцать километров». — «Как хорошо, что нашла…» На девчонке-то лица нет, пальтишко тоненькое, на голове черный платок. Такая бедненькая, что не по себе мне стало. «У меня письмо для вас, — говорит, — но здесь не читайте, а когда вернетесь». Достала из-под платка, сунула в руку и ушла. Быстренько ушла, пропала в толпе. О чем только не передумал, а теперь-то понимаю…