Изменить стиль страницы

— Война, Пятрас, — сказал отец.

— Война, — повторила мать, произнеся-таки это страшное слово, которое напомнило ей о пережитом горе.

— Да и я вижу, сосед. Я в деревню ходил, постричься… А тут сын Банислаускаса прилетает на велосипеде. Каюк, говорит, русским, мигом покажут пятки. Сегодня утром, говорит, немец войну начал. У Банислаускаса радио есть, на ушах, он все знает… Вот я и побежал. Вся наша деревня будто муравейник. Что теперь будет, сосед?

— Придется жить, — ответила мать.

— Ну, я домой побежал, — Крувялис отошел от них бочком и снова засеменил; половина головы стрижена, другая буйно заросла космами, видно, с перепугу даже шапку забыл надеть.

Отец все еще смотрел в сторону Каунаса.

— Тут, слева, где дым столбом, в аэродром метят, а там, правее, железнодорожная станция да тоннель. И казарма… Знаю, — говорил он, объясняя — все-таки старый солдат. Но мать меньше всего заботило, что да где.

— Что нам делать, лучше думай, — прикрикнула она на отца. — Каролис! Саулюс!

Каролис уже стоял рядом вместе с Юлией, держащей на руках младенца.

— Саулюс с детьми Крувялиса в саду.

— Хорошо, что все дома, — сказала мать. — Хватит стоять, пошли. Не будем ждать сложа руки. Спасибо, прошлая война научила.

— Боюсь, что эта будет похуже, — отозвался отец и уныло уставился на мать: — Где наш Людвикас-то?

Мать поджала губы. Они были тонкими и синими, без кровинки.

— Пошли, — дрогнул голос Матильды, и она первой повернула к дому.

Каролис на гумне вырыл яму. Широкую и глубокую. На дно побросал солому, расстелил ее, потом осторожно опустил сундук, принесенный из горницы, напихав в него и верхнюю и исподнюю одежду, приволок из амбара кадки, мешки с рожью и мукой, сало. Все складывал в яму, вперемежку со старыми тряпками да соломой. Отец бродил как неприкаянный, все у него валилось из рук, что-нибудь брал и тут же забывал, куда несет. Мать понукала его и ругалась. Когда яма уже была почти полна, наверх положили бревнышки, вымостили досками и завалили землей. Всю землю аккуратно раскидали, завалили старой соломой, даже несколько подсохших коровьих лепешек взяли со двора и бросили наверх. Как будто ничего и не было. Пока управились, стало смеркаться.

— Даже если подпалят постройки, голыми да без хлеба не останемся, — вздохнула мать и взяла Саулюса за плечо. — Саулюс, чтоб никому, никому ни слова, — пригрозила.

Кормили скотину, бродили по двору словно тени, вздрагивали от далеких взрывов бомб, озирались, остановившись посреди двора или у ворот.

В высоком небе то зудели тоненько, то тяжело гудели самолеты, улетая на восток.

После ужина мать снова велела копать яму, на сей раз в саду, среди кустов смородины: еще один сундук надо спрятать — с бельем, а то кто знает, как все повернется. Отец медленно покачал головой:

— Нет уж, я больше не могу.

— Не думай, что обойдет нас стороной…

— Мне-то ничего не надо.

— Глупости говоришь, отец! Ты вечно что-нибудь да сморозишь.

— Делай как знаешь. Для моей жизни и одной войны было многовато.

— Говоришь как маленький. Ложись и дрыхни, — мать сердито отвернулась. — Пошли, Каролис.

Когда за полночь мать с Каролисом вернулись из сада, отца застали все еще сидящим за столом. Подперев руками голову, он сгорбился возле побелевшего торцевого окна, за которым виднелась дорога, дрожащая от гула танков и машин.

— Русские бегут, — сказала мать.

Отец не отозвался. Долго сидел так, потом неожиданно заговорил:

— Как страшно ноют пальцы ноги, которая осталась на австрийской земле.

На рассвете дорога затихла. Изредка то тут, то там бухали взрывы бомб, гулко гремели орудия. Снова все замолкало. Только самолеты без передышки содрогали воздух, а где-то неподалеку бухали зенитки, но на рассвете все замолкло, лишь в ясном небе рассеивались облачка сизого дыма.

Деревня, так и не отдохнув, встретила день. Измученные не бессонницей — неуверенностью и страхом, отворили двери изб, распахнули хлева и торопливо вывели скотину в поле. То тут, то там из дымоходов поднялся дым; кто готовил завтрак, кто грел воду для мытья. А те, у кого был почат последний каравай, торопливо совали хлеб в печь, растопленную еще в потемках. Все понимали, что надолго не напасешься, но каждый крутился как умел. Пожалуй, самое главное и было — не сидеть без дела. Когда ходишь, шевелишься, Думаешь о будничном, время бежит быстрее, глядишь — и обедать пора.

В лесу застрекотал пулемет, захлопали винтовки.

Над деревней снова воцарилась полуденная тишина, пронизанная запахом липового цвета.

Жители Лепалотаса вслушивались в эту тишину и понимали: это перед бурей.

Казимерас Йотаута хотел было пойти перевести на новое место лошадей на лугу — не держать же животину на голом поле, как бы там ни было, — но услышал стрекот мотоциклов и вернулся домой.

Первым на дороге показался из-за деревьев трехколесный мотоцикл. Словно огромный, черный, злобно жужжащий жук, полз он без всякой спешки. Солдат, налегавший на руль, глядел прямо перед собой, а другой, сидевший в коляске, поглядывал по сторонам и медленно вращал дуло пулемета. Шагах в пятнадцати за ним ехал второй мотоцикл, затем третий. От металлического лязга задрожали окна — из-за деревьев высунулось тупое, зеленое рыло танка. Вслед за ним ползли другие. «Семь танков», — сосчитал Казимерас Йотаута. Все Йотауты, прильнув к торцевому окну, смотрели на дорогу, лишь Юлия пыталась унять расплакавшегося в колыбели ребенка.

— Иисусе, Иисусе, не покидай нас, — вздохнула мать, набожно посмотрела на святой образ, но тут же снова уставилась на дорогу.

Злобно залаял пес у хлева. Казимерас повернулся к боковому окну и увидел во дворе трех немецких солдат.

Шумно хлопнула дверь, словно ее распахнул сквозняк, и порог перешагнул солдат с автоматом. Пронзительный взгляд пробежал по Казимерасу и Каролису, по женщинам, потом обшарил избу.

— Gibt es hier Russen?[5]

Много непрошеных гостей перешагивало этот порог, но глаза ни одного из них так не леденили хозяев.

Солдат ухмыльнулся, вроде бы подбадривая, нагнулся над колыбелью, посмотрел на плачущего ребенка, щелкнул пальцами, причмокнул и, повернувшись, ушел.

Каролис пересел к Юлии, коснулся ее дрожащих плеч и опустил руку.

— Иисусе, Иисусе…

— Такие же самые, как в тот раз, — сказал Казимерас Йотаута. — Показалось, даже знакомые.

Вскоре двор Йотауты стал неузнаваем. Под старыми липами укрылись два орудия, повернули дула в сторону шоссе, рядом с ними остановился крытый грузовик, в тени расположились повозки, запряженные крупными лошадьми, а посреди двора, возле колодца, обосновалась полевая кухня. Казимерас видел в окно, как один из солдат привел мать к колодцу, набрав воды, зачерпнул кружку и поднес к ее рту, что-то говоря. Мать отпила. Солдат рассмеялся и махнул рукой — уходи, мол. Тогда они стали пить, черпали ведро за ведром воду, наливали в котел, притащив сухих дров, растапливали кухню, раздевшись по пояс, умывались и брились. Громко переговаривались, кричали, смеялись. Они хозяйничали здесь, чувствовали себя как дома.

— Пойду лошадей посмотрю, — сказал Каролис, но отец удержал его:

— Ты лучше в избе посиди, я пойду.

Но дошел только до гумна, солдат вернул отца обратно, и он только озирался вокруг, не зная, за что взяться, куда деваться. Солдаты носили клевер для своих битюгов, рубили большие ветки лип, три ветки скрестили над кухней, а другие побросали на повозки и мотоциклы.

Высокий белобрысый солдат остановил мать, которая шла с ведром к хлеву.

— Mutter, Milch[6].

Мать не поняла, тогда он приставил себе ко лбу указательные пальцы обеих рук, наклонил голову и замычал.

«Корова, — поняла мать, — но чего он все-таки хочет?»

Белобрысый выпрямился, протянул обе руки и принялся сжимать пальцы, потом, откинувшись, приставил кулак к губам и запрокинул голову.

вернуться

5

Нет ли здесь русских? (нем.)

вернуться

6

Мать, молока (нем.).