Изменить стиль страницы

— Milch!

Другие солдаты смотрели на них и весело хохотали.

Мать поставила ведро с пойлом для свиней на тропу, вернулась в избу и вскоре вышла с кувшином и стаканом. Белобрысый солдат взял стакан, мать налила, он поднес к ее губам. И когда мать попробовала, радостно рассмеялся, отобрал у нее кувшин, а в горсть ей сунул что-то.

— Как жить-то теперь, а?.. — застонал Казимерас.

Мать разжала кулак. На ладони лежали две белесые монетки.

— Вот, заплатили.

Отец не притронулся к ним.

Когда через добрый час солдаты укатили, во дворе еще долго витал запах дегтя, мясных консервов, мыла, одеколона. Валялись пустые жестянки и бутылки, мятые бумажки и грязные бинты, увядали листья помятых липовых веток.

Почти всю ночь Казимерас Йотаута снова просидел у окна, глядя на грохочущую дорогу.

— Лег бы ты, отец, поспал, — уже который раз напоминала Матильда.

— Как будем жить-то? — пробурчал Казимерас.

— Придется жить, никуда не денешься, — успокаивала мать, помолчала и сказала: — Поглядела я со стороны — мужчины как на подбор. И каждого мать отпустила. Ждет теперь, когда сын вернется.

Отец не слышал слов жены; они проплывали куда-то мимо, может, растворялись в грохоте, доносящемся с дороги.

Робко зашуршала под полом мышь и тут же затихла, словно испугавшись этой ночи.

— И ноет же правая нога, как в ту ночь, так и в эту, — вырвался стон.

Утро двадцать четвертого июня выдалось тихое, и можно даже было подумать, что тебе приснился дурной сон. Дорога пустовала, лишь по ржаному полю кое-где протянулись широкие колеи, серая пыль покрыла вишенки и кусты сирени возле дороги, да низко повисли тяжелые бутоны пионов — словно подсекли их заморозки. Из дымоходов всех изб шел дым — надо было завтракать, надо было идти в поле, ведь руки человека не могут долго выдержать без работы.

По небу с ревом пронеслись самолеты, на востоке прогрохотала далекая орудийная канонада.

Казимерас Йотаута и Каролис собрали раскиданные ветки лип в кучу возле дровяного сарая. Положили на козлы ольховое бревнышко. Тягали пилу молча, медленно, хорошо зная, что делают не то, что надо бы, но в поле не шли, предпочитали еще денек переждать. Ведь никто не ходит, все возле дома ошиваются; будто нашептывает всем кто-то, что это еще не все, еще может всякое быть. И впрямь, часа в три дня пополудни на дороге снова поднялась пыль. Грохотали колеса повозок обоза, гудели машины, шагали солдаты.

За деревьями сада кто-то замаячил.

— Иди в избу, — приказал отец Каролису. — Молодому лучше не показываться. И сиди при ребенке, Юлию никуда не пускай.

Каролис глянул на запавшие, заросшие седой щетиной щеки отца и, прислонив пилу к стене сарая, ушел.

Куча у сарая выросла большая; вроде медленно работали, а надо же, сколько напилили: до самой осени хватит, если прибавлять хворосту. Жалко летом такими дровами топить. Сухие, ольховые… Из собственного ольшаника… Когда в полевом госпитале принесли однажды для растопки печки ольховые поленья, Казимерасу почудилось, что где-то неподалеку должен быть Лепалотас, ведь только в Лепалотосе ольхи пахнут так терпко и вкусно. «Вы мне не говорите, вы врете, — раздвинув запекшиеся от жара губы, закричал он санитару. — Здесь Литва, я чувствую…» Его руки были привязаны ремнем к дощатым нарам, и он не мог встать и уйти, тут же уйти домой…

Скрипят ворота, звучит чужая речь…

Два немецких солдата останавливаются под тополем, окидывают взглядом двор, смотрят на Йотауту, стоящего возле кучи дров. Высокий — простоволос, пилотка засунута за ремень, в руке каска. Низенький расстегнул воротник мундира, вставил в петлицу красный пион. Именно он показывает на колодец. Хотя двор зарос густой травой, хорошо слышен стук шагов.

Казимерас берет в руки топор. Топор тяжел, накален солнцем, блестит отточенное лезвие.

Головы обоих солдат наклоняются над цементным срубом колодца.

Казимерас замахивается топором. По самой сердцевине. Как легко раскалывается сырая ольха! Нет лучше дров, чем ольховые… из собственного ольшаника.

Низенький берется за жердь журавля, ведро гремит о сруб. Высокий показывает рукой на скрипящий журавль, на горшки, надетые на штакетины, что-то громко говорит.

Левой рукой придерживает чурбачок, правой поднимает топор. Неторопливые мерные взмахи. Будто щепу колет. Почему же так плохо у него идет дело? Наверное, потому, что он не видит, что делает. И мысли у него совсем о другом…

Журавль скрипит. Он всегда скрипит. Еще папаша Габрелюс ставил, а служит по сей день. Конечно, надо бы ворот приладить. Это уж пускай Каролис…

Ведро плюхается в воду. Какая бы ни выдалась засуха, вода в колодце никогда не иссякает — хорошее место выбрано, искали ведь с ивовой рогулиной. И какая студеная вода, чистая, видать, прямо из земной жилы.

Высокий подтягивает рукава мундира до локтей, подбоченивается, стоит широко расставив ноги.

Где же его… вот такого… видел Казимерас? «Фашист!» — издалека, как будто из-под придорожного клена, долетает голос Людвикаса. Ведь это Отто Винклер, вылитый Отто Винклер! (Год назад, перебираясь с семьей и всеми пожитками на Запад, старик Винклер сказал: «Мы еще вернемся». Жителям Лепалотаса казалось — пустой разговор.)

Низенький вытаскивает ведро. Ведро задевает за край сруба, выплескивается вода, оба отскакивают, еще шире расставляют ноги.

Двор звенит от легких ударов топора. Звенят и поленья, падая наземь. Ольховые поленья, хорошие дрова.

Ведро они ставят наземь.

Разве не могли на край сруба? Извозят, грязное опустят обратно в воду.

Низенький снимает с крышки металлическую кружку, осматривает ее. Будто дурак, нашедший на дороге подковку.

Тюк… тюк… тюк…

Отто Винклер, — другого имени для него нету, — Отто Винклер, кажется, только теперь слышит это тюканье.

— Komm her![7]

Казимерас, отставив деревянную ногу и наклонившись, берет с земли новый чурбачок. Замахивается. По самой сердцевине…

— Komm her!

Где он слышал такой голос и эти слова? «Komm her», — окликнул его немец поздним вечером на железнодорожном вокзале. Он был без обеих ног. Будто обрубок дерева, брошенный под забор. Немец попросил закурить, но у Казимераса не было сигарет, и он только развел руками. «Мне-то больше повезло», — печально подумал. — «Krieg ist schlecht, — сказал бывший солдат. — Nie mehr Krieg»[8].

— Komm her, Schwein![9]

Звонкий голос отскакивает от двери сарая.

«Он зовет меня, надо идти».

Низенький солдат держит в вытянутой руке кружку с водой.

Им страшно хочется пить.

«Почему мне не выпить эту кружку холодной воды? — думает Казимерас. — Так жарко, рот сухой, будто ошпаренный, — в самый раз будет. Немец зачерпнул из твоего колодца воды и напоит тебя, ха-ха…»

Тени от лип коротки, едва закрывают амбар. Весь двор озарен солнцем, трава местами порыжела. Давно не было дождя. Дождь смыл бы пыль. Если б сейчас пошел дождь, было бы в самый раз — луга еще не скошены, а хлебам и огородам — боже как надо.

Деревянная нога скрип да скрип. Идет он покачиваясь, держит в правой руке топор; как был топор в руке, так он и идет с ним. Не чует ни рук, ни ног… обеих ног, пальцы правой так ныли ночью, но теперь утихомирились.

— Lass die Axt![10] — делает шаг в сторону высокий солдат… Да, это Отто Винклер, простоволосый. Слабый ветерок тормошит желтую прядь на лбу.

«Мог бы и не кричать, я ведь иду и выпью эту кружку. Ах, они думают, что колодец отравлен».

— Lass die Axt!

Лицо солдата Отто Винклера багрово, блестит от пота, его руки хватаются за автомат, висящий на груди.

Со стуком открывается дверь избы, и на веранду выбегает Каролис.

— Отец, почему ты топор…

вернуться

7

Иди сюда! (нем.)

вернуться

8

Война плохо. Не надо войны (нем.).

вернуться

9

Иди сюда, свинья! (нем.)

вернуться

10

Оставь топор! (нем.)