Изменить стиль страницы

И Матильда стала ждать исполнения своего второго желания.

Каролис за работой света божьего не видел. Приходилось трудиться в поте лица, чтобы успеть одному вспахать да засеять все поле. Не оставишь же под паром — не только совесть не позволит, но и налоги поджимают да поставки. А ведь еще на лесоповале надо отработать…

— Танец тот же самый, что и был, только музыка другая, — пожаловался Пятрас Крувялис.

— Может, так долго не будет, дядя, — не согласился Каролис. — Города разрушены, все разорено, хлеб позарез нужен. Война нам эту тяжелую годину навязала.

— Ладно поешь, Каролис, — усмехнулся Крувялис, подтягивая ремень штанов.

— Так газеты пишут.

— И твой отец, вечный ему упокой, все газеты читал да читал… А что все у крестьян заберут, газеты пишут?

— Ну знаете, дядя… — Каролис даже рассмеялся.

— Ты не смейся, я тебе говорю: не смейся. Может, еще кровавыми слезами заплачешь с псом в обнимку.

— Не знал бы я вас, дядя, бог весть что подумал бы.

— Мне один человек так сказал: всю землю, всю скотину да постройки — все в одну кучу свалят. И нас самих в кучу свалят. Из одного котла станем борщ хлебать. Кто первый, тому гуща, а другим — теплая водичка. Не веришь?

Каролис пожал плечами, мотнул головой:

— Трудно верится. Но в России колхозы, это правда, газеты пишут. Я-то думаю, неиспытанное дело нам власть навязывать не станет.

— Ага, увидим. Еще не такое может случиться. Про новую войну люди всё толкуют. Американцы не успокаиваются, страшенную бомбу изобрели, если одну на Литву шмякнуть, пустое место останется.

— Болтают, слыхал.

— Так вот, Каролис, живешь, надсаживаешься и хотя бы знал, человече, что тебя ждет… Не знаешь. Ничего не знаешь.

— Не знаешь, — угрюмо согласился Каролис.

Покормив скотину и в изнеможении опустившись на лавку в избе, вечером заговорил:

— Люди вовсю болтают, что опять может война разгореться.

Мать обернулась от темного, запотевшего окна.

— Не говори, сынок.

— Будто тебе не рассказывают. Сама знаешь, что все болтают.

— Не говори сегодня.

— Сегодня? — Каролис поглядел на мать внимательно и только теперь разглядел, что она надела праздничный платок, повязала чистый передник. — Почему же сегодня нельзя?

— Мне все кажется… Сегодня не говори об этих ужасах, я, кажется, слышу что-то…

С кем же потолковать? Кому высказать скопившуюся за эти дни тревогу? Юлии?.. Хорошая она женщина, заботливая и тихая, но живет одними детьми, будто ничего больше нет вокруг… Работа в поле и дети, хлопоты по дому и дети…

На кровати прыгали пятилетняя Алдона и двухлетняя Дануте. Каролис прикрикнул, чтобы не шумели, но девочек не заботили беды и горести их родителей. Они толкались, визжали. Каролис подошел и огрел Алдону. Та заплакала. Подскочила Юлия, схватила дочь в охапку, утешала, ласкала, поглядывая исподлобья на Каролиса. Каролис стиснул зубы. «Уйти в деревню? Я же никуда не хожу, ногой за хутор не ступаю. Надсаживаюсь день-деньской… Да, да, верно сказал Крувялис, надсаживаюсь… Мы все такие, Йотауты, только и знаем, что надсаживаться. Сходить бы к людям, послушать разговоры. Пускай болтают, пускай… Напиться и крепко заснуть. В Лепалотасе самогона хватает, гонят, забравшись в ольшаник, пьют и поют. Таким на все наплевать. Наплевать, наплевать…»

Каролис на подгибающихся ногах выбежал в дверь, словно вытолкнули его, спотыкаясь пробежал по двору, ударился о штакетины высокого забора. Забор затрещал, выгнулся. Ухватился руками за перекладину, налег всем телом, словно силясь опрокинуть, разрушить эту высокую стену, отделившую его от всего мира. Тупо уставился на чернеющую осеннюю пашню. Сегодня с самого утра пахал, вчера пахал, позавчера… Завтра будет пахать, послезавтра… Только лошади вправе уставать, им надо давать передых, а ты обязан идти, идти, идти. И хоть бы знать, что тебя ждет — опять вспомнил Крувялиса.

То ли почудилось, то ли впрямь застучали шаги? Ветви яблонь, хоть и сбросившие листву, заслоняли проселок, их раскачивал холодный ветер. Надо идти в избу, подумал Каролис, мало ли кто может в такой час… когда время неспокойное, всякого наслушались. Но он не сдвинулся, не смог оторвать рук от забора.

Человек замаячил совсем близко. И тогда открылась дверь избы, а на веранду вышла мать. Каролису, будто ребенку, сразу стало спокойнее.

Походка казалась знакомой, но трудно было вспомнить, кто так ходит.

Мать бросилась к калитке, открыла ее и застыла в свете, падающем из незашторенного окна, подавшись всем телом вперед, прижав руки к груди.

«Неужто и впрямь?» — подумал Каролис, когда человек, пришедший из ночи, не говоря ни слова, прильнул к матери.

Каролис пошатнулся и шагнул к ним.

Белая рука матери гладила плечи пришельца.

— Я знала… знала… — шептала мать.

Мужчина поднял голову над плечом матери.

— Людвикас!

Братья обнялись.

— А мы-то тебя похоронили.

— Нет, нет! Что ты говоришь, Каролис! — Пальцы матери крепко стиснули плечо Каролиса. — Никогда мы его не хоронили.

— Я-то всякое думал, — поправился Каролис.

В избе Людвикас поздоровался с Юлией, пошутил с притихшими девочками, осмотрелся.

— Почти десять лет… — сказал тихо, лаская взглядом все, что оставил когда-то.

Мать просила раздеться, сесть и рассказать, откуда, какими судьбами и как приехал; ведь столько лет не был, столько лет не видели. Она засыпала Людвикаса вопросами и сама испугалась: устал ведь с дороги, отдохни, хоть полюбуемся на тебя. И глядела на осунувшееся и постаревшее лицо сына, неужели это ее Людвикас? Лоб над правым глазом прорезал голубой шрам, убегающий по залысине. Глаз судорожно дергается. Возле губ пролегли глубокие складки. Вдруг губы приоткрылись, обнажив почерневшие и поредевшие зубы, раздалось тихое всхлипывание. Людвикас повернулся к двери, пряча лицо.

Мать кончиками пальцев коснулась сухой, жилистой руки Людвикаса, лежащей на столе. Рука испугалась ласки, дернулась, пальцы сжались.

— Я знала, что ты придешь… что сегодня придешь, — после долгой и душной тишины заговорила мать. — Я весь день ждала и знала… Ты уже по деревне идешь, по нашему полю, по саду…

Ни Людвикас, ни Каролис не спросили, откуда она это знала. Если бы даже спросили, мать, пожалуй, не могла бы ответить. Она знала, да и только.

— Вернулся, — надломленным голосом ответил Людвикас, и в его голосе послышалась бесконечная усталость, отголосок всех выпавших на его долю несчастий.

— Мы сидим, а ты не ужинал. Юлия, тащи все на стол, — опомнилась мать, но не стала ждать, пока сноха, сидевшая на детской кровати, поднимется, — сама бросилась к буфету, поставила на плиту чугун.

Когда стол был уставлен кушаньями, даже запахло горячим мясом в миске, мать заметила, что Людвикас то и дело оглядывается на дверь. Наконец-то она поняла, кого ждет сын, но ей было странно, что он до сих пор не знает…

— Нет у нас больше отца, — сказала мать; сказала просто, ведь все горести в эту минуту были так далеки от нее.

Людвикас равнодушно посмотрел на еду. Правый его глаз то и дело дергался.

— Каролис, придвигайся, Юлия! — мать радостно звала всех к застолью, хотела своей радостью заразить весь дом; ведь надо же веселиться… да еще как веселиться, когда после стольких-то лет возвращается сын, который все время жил в твоей тихой памяти. И совсем зря Каролис ляпнул, что мы похоронили Людвикаса. Мать знает, что и Каролис, и сноха Юлия, в глаза не видевшая своего деверя, не думали так. И Саулюс не думал, только сегодня его нет дома…

— Саулюс уже большой. Ты оставил его малышом, помнишь?

Людвикас кивнул; неуютно блеснул голубой глубокий шрам на его высоком лбу.

— В Пренае учится, там и живет у богомолки. В субботу вечером придет, увидишь. Он всегда по субботам приходит домой. Но давайте ужинать, Людвикас, Каролис… Юлия, усади детей за стол.

— Отец долго болел? — спросил Людвикас.

Каролис придвинулся к столу, по-хозяйски положил ломоть хлеба перед Людвикасом и ответил: