Изменить стиль страницы

Казимерас внезапно чувствует вес топора. Правда, зачем его надо было брать, когда так нещадно палит солнце…

— Бросай топор на землю, отец!

Посреди двора? Где это видано, чтоб топор валялся посреди двора. Место топора возле дров, и он бросит…

Поднимает топор — он молнией вспыхивает на солнце, — замахивается…

В руках Отто Винклера вздрагивает автомат — раздаются оглушительные выстрелы.

Казимерас Йотаута вытягивается всем телом, опускает поднятую руку, но топор не выскальзывает, пальцы крепко сжимают топорище, и кажется, что сейчас ему очень хотелось бы бросить его в сторону солдат. Но уже поздно… слишком поздно. Плечи перекосились, лицо повернулось к избе — к Каролису, к женщине, выбежавшей на порог.

Он падает на бок, сжимая в руке топор.

И Каролис и мать не могут сказать ни слова, сдвинуться с места — расширившимися от ужаса глазами смотрят они то на упавшего отца, то на солдат возле колодца.

Высокий что-то говорит низенькому, опускает руки в ведро, набирает пригоршни воды, плещет на лицо, на багровую шею и, достав двумя пальцами из кармана штанов белый платок, вытирает руки.

Низенький стоит рядом, не спуская глаз с товарища.

Громыхая сапогами, они выходят из широко распахнутых ворот.

Из дома выскакивает Юлия с младенцем на руках и бежит мимо все еще не пришедших в себя Каролиса и матери, первой подбегает к свекру, который почему-то улегся посреди двора.

— Папа, что с вами? — спрашивает, наклонясь.

Младенец вдыхает в легкие удушливую вонь порохового дыма.

Говорили: от судьбы не уйдешь, человече; можешь океан-море переплыть, девять держав вдоль-поперек исходить, а если будет суждено, хлебной крошкой подавишься и умрешь.

Говорили: все в руках господа, волос без его ведома с головы не упадет; и неизвестно, то ли в гневе, что ты его волю нарушил, он тебя карает, то ли по любви забирает к себе.

Говорили: не начнись война, не было бы этих ужасов; ведь сколько народу раньше времени в могиле оказалось; вот Наравас, что у леса жил, погнался за теленком, забравшимся в ржаное поле, немцы увидели, что бежит, бабах, и нету.

Говорили: если б не этот топор… Почему Казимерас его прихватил? Даже из мертвой руки еле-еле вырвали…

…От судьбы не уйдешь.

Казимерас Йотаута покоился в горнице на доске — умытый, побритый, причесанный. Руки сложены на груди. Только пальцы правой сжаты в кулак, и старуха Крувелене никак не могла засунуть в нее деревянное распятие — в левую же не вложишь, — вот и пришлось положить рядом с кулаком. Она всем и управляла, даже обула Казимерасу обе ноги. К правой штанине приставила башмак, подперла лучинками. «Вот так и в гроб уложим, — сказала, — а то как знать, что будет в судный день, когда придется воскреснуть из мертвых да предстать перед всевышним, могут оба башмака понадобиться».

Мать молчала, поджав губы сидела у стены на стуле, глядя на Казимераса, и лицо его казалось ей таким праздничным и прекрасным в трепетном свете свечей, ну просто образ апостола Павла на алтаре Пренайского костела. Она не испугалась этой мысли, не сочла кощунственной; глядела-глядела и опустилась на колени перед мужем, сложила руки для молитвы, только слов не нашла. И глаза оставались сухими.

Тихонько вошел Каролис, постоял и, достав из кармана моток ниток, измерил покойного с головы до ног. Бесшумно удалился, спустил с чердака хлева две длинных доски, распилил их возле дровяного сарая, потом принялся стругать, но рубанок выскользнул из рук, и Каролис не смог его поднять. Постояв так с полчасика, побрел к Крувялису.

— Сосед, мне невмоготу… Сколоти гроб для отца.

Собрались люди, посидели, попели псалмы, в сумерках разошлись. Такое время, каждый о доме заботится.

Мать всю ночь не сомкнула глаз. Утром пришла Крувелене и сказала:

— Матильда, пошли Каролиса в Пренай. Молебен надо заказать. И яму на кладбище выкопать.

Мать не отозвалась. Глаза ее за ночь ввалились, губы почернели.

Примерно через час старуха Крувелене опять напомнила:

— Так вот, Матильда, завтра хоронить придется. Где могила?

Мать мягко оттолкнула ее, но женщина, посоветовавшись с соседками, около полудня подошла к ней вместе с Каролисом.

— Что ты себе думаешь, Матильда?

Мать подняла затуманенные глаза, не понимая, чего от нее хотят.

— Нам посоветоваться надо, мама, — Каролис тронул ее за плечо.

Когда они вышли из горницы во двор, старуха Крувелене ласково, по-бабьи пожурила:

— Матильда, и о себе подумай, ведь жить-то придется, Саулюс маленький. По-другому не будет, пора очухаться, о поминках позаботиться.

— Лошади запряжены, я еду, мама, — сказал Каролис. — Что прикажешь?

С глаз матери словно сошла серая пелена, и она внимательно посмотрела на Каролиса, надевшего черный костюм, на соседку Крувелене, бабенку со сморщенным лицом, на стариков, столпившихся у ворот.

— Так я поехал, — Каролис шагнул к телеге.

— Погоди, — удержала мать, окинув взглядом озаренное солнцем поле, постройки хутора и раскидистые деревья. — Распряги лошадей и уведи в хлев.

— Матильда, очухайся.

— Ведь надо, мама…

— Ты слышал, что я сказала? Распряги лошадей, никуда ты не поедешь.

— Завтра хоронить надо, Матильда. Такая жара, разве можно долго…

— Завтра и похороним.

— Кто обо всем позаботится?

Мать, прижав руки к груди, прошлась по двору, остановилась возле гумна, осмотрелась, остановилась у амбара, тоже осмотрелась, медленно оглядела пригорки и ольшаники, купы деревьев посреди ярового поля, потом вернулась к избе, поднялась на веранду и долго стояла. Кликнула Каролиса.

— Там, — показала она рукой на небольшой холмик в петле Швянтупе.

Каролис поглядел в ту сторону, снова повернулся к матери, встревоженно уставился на нее.

— Там похороним. Между этими двумя елями. Попроси мужчин, чтоб выкопали яму.

Старуха Крувелене все слышала, подбежав, схватила углы черного платка матери, дернула, будто собираясь сорвать платок с головы.

— Ты думаешь, что говоришь? Матильда!

— Как сказала, так и будет, — голос матери дрогнул.

— В неосвященной земле, будто самоубийцу… Матильда, Матильда…

Мать снова посмотрела на пригорок с двумя елями, покачала головой.

— Говоришь, эта земля не святая. Ах, женщина…

Она вернулась в горницу, пропахшую воском свечей и жженой еловой хвоей, и уселась по правую руку Казимераса Йотауты.

Утром следующего дня шестеро мужчин взяли на плечи белый гроб и открытым понесли через поле.

Вслед за гробом шла Матильда, с одной ее стороны — Каролис, с другой — Саулюс. И немногочисленные соседи. На такие безбожные похороны народу пришло мало. Даже любопытные предпочитали глазеть из окон или из-за кустов.

По обеим сторонам проселка колыхалась рожь, и Казимерас Йотаута плыл по этим волнам необозримого моря, крепко сжимая кулак правой руки.

Запел жаворонок, взлетел в поднебесье, застучал клювом аист на коньке гумна.

На востоке гремели орудия.

У жителей Лепалотаса разговору хватило надолго. Соседки то и дело скрипели дверью избы, топтали порог.

— Соседка, Матильда, мы-то знаем, что ты в бога веруешь и Казимерас, вечный ему упокой, на пасху исповедовался. Зачем же ты так? Пускай Каролис привезет ксендза, надо могилу освятить.

— Его могила святая.

— Не богохульствуй, Матильда.

— Говорю, эта земля святая.

Мать не поддавалась на уговоры. Но когда Пятрас Крувялис под осень привез ксендза к своей захворавшей матери, тот заглянул и на хутор Йотауты.

Надев белый стихарь, ксендз помолился на могиле между двумя елями, окропил холмик освященной водой.

Бабенки Лепалотаса вздохнули с облегчением, словно отогнав бесов. Но ненадолго.

— Крест на могилу поставь, Матильда.

Мать хлопотала день-деньской. Все хозяйство держала в руках, ничего из виду не упускала. И Каролис, и сноха Юлия советовались с матерью, и ее слово всегда было последним.