— Чтобы прислали тотчас! Пусть припомнят Варзугу. У меня таких, как Басарга Леонтьев... как грязи! Стричь чёрных крестьян надо без жалости, Андрей, а то они обогатеют да, впавши в ересь, вовсе станут как северные князи удельные. Стричь! А шерсть нарастёт!
Он справился с новым приступом, не дал ему воли. Арцыбашев как склонился, так и не разгибал спины. Ждал — государь ударит и отпустит. О том, как всё-таки исполнить декабрьский указ, речи уже не было.
Царь не ударил. Прошелестел:
— Ступайте. Оба. Личарду мне.
Ричард Элмес ждал за дверями. В плохо освещённых сенях, достаточно удалившись от Хлопова, Андрей Гаврилович сказал царевичу:
— Государь! С Голицыным... моя промашка. Ты бы простил меня.
Иван обернулся. Водянисто-голубые глаза его под пушистыми ресницами и соболиными бровями — от Романовых! — были влажны. Он пробормотал капризными губами:
— При чём тут ты...
5
Ещё в середине марта, при Тимофее Волке, случилось в церкви Иоанна Предтечи: под деревянным сводом с прорубленным голубым оконцем, куда возносилось крестьянское «Господи помилуй!», раздался голос покойного игумена Антония. Возглас был так отчётлив и узнаваем, что у людей, бывавших на его службах, стянуло жилы на обнажённых головах. То был его распев, неповторимое завывание в конце строфы, подслушанное странником-игуменом у тундровой вьюги.
Молебен был заказан Неупокоем в день преподобного Венедикта в память Венедикта Борисовича Колычева. Так поминал он друга и благодетеля, а с ним и всю его семью. Мысленно возносил молитвы за Ксюшу и Филипку, веря, что они живы и объявятся. После молебна он обещал крестьянам угощение в церковной трапезной. Да, кстати, приспело время посоветоваться о дальнейших действиях против Троицкого монастыря. С Тимофеем Волком можно отправить прошение на имя государя, прямо в руки Арцыбашеву. И Волк был на молебне, и Заварзины... Вдруг — этот голос.
Волк и Неупокой не слышали Антония при жизни, но и им передался сполох, пробежавший по толпе, стеснивший её и сдвинувший к дверям. Не к алтарю, как следовало ожидать, а на волю, в морозный солнечный простор. Первыми у двери оказались женщины, толпа готова была выбить их наружу, и уже выплеснулись два кликушеских визга... Сообразив, что ужаснуло всех, сам испытавший необъяснимый страх от этого подвыва, а пуще общим страхом заражённый, Неупокой, однако, вовремя взнуздал себя. Он схватил за локоть Заварзина:
— Заметил, из коего угла голос?
— В том... где детёныши.
Фёдор Заварзин тоже взял себя в руки, хотя его-то голос покойника должен был потрясти особенно. Но, видно, не зря на Сии велись беседы о чудесах.
Случайно, по разным поручениям оказавшись в Емце, монастырские работники соблазнились даровыми кормами и напросились в церковь Иоанна Предтечи... Отец Харитон осенил толпу дрожащим крестом:
— Чада, чада, не ужасайтеся, всё от Господа! Бесы во храм не внидут!
Как будто человек, внезапно прикоснувшись к иному миру, способен исследовать происхождение духов — от Бога или от дьявола они! Не голос праведника игумена, а хладные щупальца самой смерти протянулись из запредельности. Необъяснимо, страшно и разрушительно это для здравого ума.
— Мужики вы али онучи! — крикнул Заварзин спокойным, зычным голосом артельного. — В лесу ещё не то чудится... Стой крепко, крестись почаще, Господь не выдаст!
Реальность вернулась в свои границы, щупальце исчезло. Осталось опасение, как бы не вылезло опять, но живой и трезвый ум подсказывал: почудилось! Бежать из церкви было и стыдно и невежливо, человек позвал их помянуть невинно убиенного, чтобы и помолились, и хлеба преломили вместе, и пожалели. Крестьяне снова равномерно распределились по приделам, лишь женщины остались у дверей. Отец Харитон, подёргивая головой, обратился к царским вратам, закрытым на время Великого поста. Неупокой и братья Заварзины мало-помалу приблизились к монастырским детёнышам, вовсе ужавшимся в правый угол. Всего две свечки тлели здесь, перед образом святого Власия.
Поглядывая на неспокойные и замкнутые лица детёнышей, Арсений плохо следил за службой. Только когда священник ясно произнёс: «И раба своего невинно убиенного Венедикта помяни, Господи, во царствии своём», все опустились на колени и Неупокой забыл детёнышей, повторяя: «Помяни, Господи!» Вспомнились — мягкая бородка, невнятная улыбка слабого, но простодушно-тщеславного человека... И дом, тёплое его пристанище, какой могла создать только очень любящая, прирождённая хозяйка, исконная новгородка Дунюшка.
Есть женщины, празднично воспаляющие ум и тело, на краткие недели дающие радость свободной и безоглядной жизни, оставляющие после себя лишь изумление и как бы похмельное томление; есть милые стяжательницы, исподволь не одну казну, но душу мужа расточающие в своей ежедневной ненасытности; есть здравомыслящие и крепкорукие хозяйки, строящие крепкий, но не тёплый дом... Но трижды благословенна та, чья тихая и верная любовь озаряет пристанище мужчины и детей его, не требуя ничего сверх того, что он по слабым силам своим и так даёт, и скромно пополняя заботой семейную калиту, как это умела делать Дунюшка Колычева. Хотя нельзя поручиться, что не найдётся тать в женской однорядке, который сумеет и такое пристанище разрушить. Но уж тогда — вечное и холодное бездомье... Помяни, Господи, слабых и беспокойных грешников во царствии твоём!
— Помяни! — прозвенел над преклонившими колени голос покойника Антония.
Неупокой вскинулся, вместе со всеми захваченный врасплох уже знакомым вьюжным подвывом. Пальцы Заварзина сжали его плечо.
— Стой, не полошись... Утробой байт. В крапивном зипуне.
— Господи, Господи, Господи! — Летело по церкви. — Да что же это?
Молящихся отнесло от полутёмного угла, родившего страшный голос. Детёныши тоже попятились, только не к двери, а к алтарю, к жаркому его свечному сиянию. Болезненного облика мужик, одетый в ветхий зипун крапивного цвета, нарочно подставлял свету сомкнутые губы и прищуренные глаза. А в углу снова раздалось знакомое: «Господи помилуй!» У дверей началась давка.
Выбегут — будет поздно, соображал Неупокой. Так же в одной новгородской церкви что-то всполошило народ в самый час московского пожара, и позже никто не мог припомнить, что именно всполошило. Неупокой подошёл к крапивному зипуну, взял за ворот.
— Не трепещите, чада! То обман! — Он краем глаза заметил, что Заварзины приостанавливают мужиков, давая выход женщинам с ополоумевшими очами. — Эдак-то на Москве каждый третий глумец может утробой баять! Глядите, чада, как оно делается!
Шум в церкви затих. Уж очень несовместима была насмешливая речь Неупокоя с потусторонним голосом Антония. Арсений особой хваткой впился двумя пальцами в ключицу, выступавшую над воротом крапивного зипуна, у мужика от боли расплылись зрачки — коричневыми кляксами на красноватых заячьих белках. Неупокой велел:
— Скажи утробой: «Дяденька, отпусти!» Тогда спасёшься. Иначе мужики посадят в прорубь и баграми по роже.
Ненависть полыхала в нём, выхлёстывая убедительные слова. Детёныш, уже не в силах терпеть, с натугой вывернул голову налево. Над изумлённой толпой крестьян возвышались братья Заварзины. Наверно, они казались детёнышу громадными и безжалостными, как демоны. Он оказался наедине со своей, только своей, болью и смертью, а наставлявший его игумен Питирим был бесконечно далеко. Не разжимая известковых губ, мужик провыл утробно, похоже на предыдущий вопль:
— Отпусти-и!
Неупокой отбросил его в толпу. Заговорил нарочито скучно:
— Каких только художников на свете нет, христиане! Индийский гость на Нижегородской ярмонке таких, бывало, чар напустит... Видел я, братие, верёвку, подброшенную в небо посреди двора, по ней обезьяна полезла и скрылась в облаках. Чудодей ту верёвку свернул и давал народу щупать. Вот вам крест, не вру!
Он повернулся к алтарю, приподняв руку для крестного знамения, и увидел лежащего без памяти отца Харитона. Несколько человек кинулись к нему. Священник открыл глаза, залепетал безумно: «Го-го-го...» Рука его тянулась ко лбу и не могла дотянуться, губы не договаривали самого привычного слова — «Господи».