Утром артельный был необычно ласков, нетороплив, лучина и оживший камелёк высвечивали его загадочную самоедскую улыбку. Он никого не понукал. Вылезли из избушки, когда на юге через силу засинело небо и звёзды стали тонуть в нём одна за другой. Пока прилаживали «рты» — широкие, подбитые лосиной лыжи — и договаривались, кто по какому путику пойдёт, от неба засветился снег не только у крыльца, но и под разлапистыми, словно испуганные бабы присевшими елями. Хитрец Куторма отошёл за ёлку, зная, что первыми артельный распределяет трудные путики, и недаром: кто первым вызывается, на того надежды больше. Оленьи сапоги его поскрипывали, обминали снег, и вдруг послышалось: «Чур меня, да никак проталина?»
Промышленники побежали на возглас. Неупокой догнал их, плотно обступивших бугорок, начисто лишённый снега и покрытый, насколько можно было различить, блестящими листочками брусники или толокнянки. Кто-то сорвал один, листочек был темно-зелен и хрупок от мороза.
— Не может статься, чтобы проталина, — проговорили охотники. — Под Рождество-то! Тут иное.
Мучились, мыслили. Не вдруг заметили бесшумно подобравшегося Заварзина. Диковатая его улыбка так и примёрзла к заиндевелой бороде.
Брат его посмотрел и догадался:
— Федюха, ты шаманишь?
— Ну, — отвечал Фёдор, как принято на Севере (скорее да, чем нет).
Однако от разъяснения воздержался. Промышленники не особенно расспрашивали, зная, что, если Заварзин замкнёт уста, их слегой не разворотишь. Приняли к сведению, что он хотел сказать, и тоже замолчали до времени, когда вернутся в свои деревни. В разные стороны запели, побежали резвые «рты».
Неупокой повсюду ходил с Заварзиным, тот опасался отпускать его одного в тайгу: «Я за тебя перед Игнатием в ответе, а то и перед Богом!» Такое возвышенное понятие о его особе и льстило Неупокою, и смущало. «Ништо, — обещал он себе, — я оправдаю, отслужу, дай срок, Господи!» После первой опростанной ловушки он спросил:
— Почто не сказал товарищам, как рукотворный талик сотворил? Они в смущении.
Заварзин шагов пятнадцать шёл молча. Скатились с горки. Выбирая путь по каменистому развалу, слабо прикрытому снегом, Фёдор высказался:
— Кто с юности тайгой озноблен, то угревать умеет и себя и землю-матушку. Проталина моя будет до первого снегопада зеленеть. Да зелень не хитрость, толокнянка и под снегом зелена. Только пригрей да обнажи её, как девку, обмани теплом... А не открылся я товарищам потому: пусть пребывают в сомнении, но и вере, что всякое чудо рукотворно, да не всё можно объяснить. Ведь старцы за многие годы чудес с избытком запасли, на всяком их за руку не словишь.
Больше они о талике не говорили. Крестьянское хитроумие Заварзина всё больше восхищало Неупокоя. Верно, прямое разоблачение, тем более воспроизведение каждого чуда, непосильно им, да и не нужно. Кричать перед миром, будто в природе и человеке всё явно, а тайны божественной нет, — значит попросту лгать. Суеверия, как и окостенелая вера, разъедаются сомнением. Можно подумать, что Фёдор прошёл искус в строгом монастыре, так верно он усвоил опасную силу сомнения.
В деревню воротились к концу Филиппова поста, весело и плотоядно предвкушая зимний праздник. Их уже ждал с царским указом Андрей Толстой. И стало Неупокою и Заварзину не до чудес и не до праздника, в ход пошли счёт и приказное крючкотворство. Неупокой, имевший московский опыт, впервые выступил завзятым волокитчиком, а приказный человек Андрей Толстой взывал к крестьянской совести. «Последние стали первыми», — шутил Неупокой в редкие весёлые минуты.
Они выпадали, когда удавалось уличить в неправде игумена Питирима или внушить Толстому, что чрезмерное рвение может пойти ему во вред. Неупокой и Заварзин наглядно показали, что, если к монастырю отойдёт по указу полоса земли длиною в шестьдесят вёрст «в сторону Каргополя», потерянное для Дворовой четверти число «верёвок», податных единиц, ничем не удастся заменить. Тогда налоги с Сии заведомо уменьшатся до тысячи рублей, да и те придётся разрубить на меньшее число дворов, что приведёт к образованию недоимков: многим хозяевам невмочь платить повышенную подать. Государь для того и приказал дать землю «на обмену», чтобы казна не пострадала, а коли обмены старцы не дают, надобно отложить межевание. «Иначе мы, ей-ей, станем писать на государево имя и твоему начальнику Андрею Гавриловичу Арцыбашеву, что ты указ исполняешь не по букве. А живёшь ты в обители, их, старцев, хлеб ешь. А тебе бы не в обители жить, а в Емце, у сотника». Андрей Толстой не впервые попал в служебную поездку и знал, чем может обернуться для него донос о взятке, хотя бы косвенной.
Крещенские морозы тоже зажимали, так далеко на Север Толстой ещё не заезжал. Заваленные непролазными снегами дебри с окаменевшими чёрными лиственницами, дымящиеся и взрывающиеся наледи на речках, лосиные следы, похожие на ловчие ямы, и ночные сполохи, ужасными цветными лентами вдруг застилающие небо, — всё возбуждало в нём одно желание: вернуться поскорей в родную, тесную, людную Москву, не докончив кляузного поручения. Утром прийти в приказ и, прежде чем браться за бумаги, постоять у изразцовой печки, а в обед... Этот Арсений Неупокой, советник Заварзина, наверняка отведал жидкого приказного морса! Больше всего Толстой боялся обвинений в сокращении податей с Двины. Крутись как хочешь.
Приезд Тимофея Волка совершенно запутал его. Волк даже не заглянул в обитель, где пригрелся Толстой, а прямо остановился в добротном доме Фёдора Заварзина. Андрей Толстой первым приехал к нему — по службе Тимофей был выше. Он застал всех троих — гостя, хозяина и Неупокоя — за обильным столом. Был, разумеется, настойчиво приглашён, что называется, с отдиранием рукавов (так тянули к столу дорогих гостей), но из хмельного разговора ничего полезного не уяснил. Тимофей одно посоветовал: «Верши по букве, а не получается, прикройся бумажкой, её же и сабля не берёт!»
За столом страстно беседовали о деньгах. Волк уговаривал Заварзина взять на откуп подати, отчего ему светила двойная прибыль: доход рублёв до сотни и милость Арцыбашева. Заварзин определённо не отвечал, ссылаясь на декабрьский государев указ — пусть-де сперва с обменой разберутся большие люди, он поглядит, много ли денег придётся с оставшихся «верёвок». Единственная большая пашня, которую обитель соглашалась уступить в обмен, «тянула» к дальнему озеру Падуну со знаменитыми берёзками, «яко снег белеющ», где много лет назад поселились неугомонные Антоний с Филофеем. Та пашня заросла мусорным ивняком, её немногие решатся заново поднимать.
Неупокой хватил на радостях голубичной бражки — ставили такое винцо северные мужички, на диких дрожжах и мёде. В приезде Волка мнилась ему неожиданная удача: видно, в приказных верхах Москвы стали возвращаться к мысли, впервые высказанной князем Друцким, что государство достигнет благополучия лишь с помощью «торговых мужиков» и «мочных хозяев», а монастырское и служилое землевладение истощает казну. Для самого Неупокоя это стало прописной истиной. Слушая излияния Тимофея со ссылками на Арцыбашева, Неупокой легко убеждал себя, что и среди сильных приказных людей есть если не добрые, то разумные. Честно сказать, Неупокой устал не только от скитаний, но и от противостояния всему, что господствовало в России, — боярству и дворянству, Иосифлянской церкви и самому царю. Захотелось, чтобы хоть государь, а лучше царевич Иван Иванович, давно снискавший бессознательную любовь простых людей, поддержал наконец умелых управителей и укротил хищников. Хотелось жить хоть с кем-то в мире. Видимо, он входил в возраст, когда одной мечтательности мало, хочется твёрдого, земного дела...
Волк рассказал, как тяжело болеет государь. Однажды его уже соборовали, да вроде перемогся. Наследником объявлен Иван Иванович.
4
Он перемогся, — видно, грехи его ещё не превзошли терпения Царя Небесного. Гнев или милость Божья (как посмотреть) пали на Василису, так и не удостоившуюся ни звания супруги, ни царицы. Она умерла, едва Иван Васильевич поднялся со своего ложа.