— Вот теперь ты поймёшь, — сказал Александр Иванович, улыбнувшись одними светлыми, бесстыдными глазами, — что не из всех положений можно с честью выйти и жизнь сохранить. Чем-то приходится поступаться. И я не токмо собственную жизнь оберегал там, под Вольмаром и Трикатом. Вспомни, якой громадой вы навалились в те поры и скольконадцать нас было у каждом замке?
Михайло подумал две минуты. Сбросил себя с седла и подошёл к ближайшей пушке. Это был «Волк». В руке у пушкаря ходуном ходил остывающий шкворень.
— Твоя милость! — выкрикнул Михайло. — Пушкарей не бей!
— То моё слово. Саблю...
Монастырёв ударил саблей по стволу. Кусок клинка с елманью отлетел в сторону. Трубач поднёс к губам мундштук, протяжный мирный звук разнёсся над осенним полем и канул в дальнем лесу.
В бою под Венденом были убиты воеводы Сицкий, Воронцов, Тюфякин и Салтыков, доверенный соглядатай царя. Попали в плен Пётр Хворостинин, Татев, дьяк Клобуков. Как спасся Андрей Щелкалов, осталось неизвестным. Именно он донёс в Москву, что Фёдор Шереметев и Иван Голицын сбежали, бросив пушечный наряд.
ГЛАВА 8
1
В начале декабря 1578 года Москва была забита воинскими людьми, собранными по указу государя, но совершенно не готовыми к походу. В Большом приходе и Дворовой чети недоставало денег, на пути следования к границе не было ни мостов, ни гатей, в сёлах и городках до трёх четвертей дворов стояли брошенными, — значит, ни сена, ни довольствия. По большей части войско пришло с Оки, где простояло в чаянии татар всё лето, и люди откровенно мечтали не о завоеваниях, а о семье и доме. Тем не менее Боярская дума постановила: «Государю идти на своё государское и земское дело, на Немецкую и Литовскую землю». Открытым осталось время выступления: зима, весна? Впереди празднично светилось Рождество, а ни наказа воеводам, ни настоящих походных сборов не было.
У многих недоверчивых людей, вроде Афанасия Фёдоровича Нагого, возникло впечатление, что государь не понимает, как ему действовать, что предпринять, и более всего боится столкновения с Баторием.
Нагого бесило легковерие царя, жажда приятных, успокаивающих вестей. Посланники составляли бодрые отписки, преступно скрывая правду. Таково было и донесение русского посольства, вернувшегося из Литвы и встреченного государем в Новгороде, куда его занёс какой-то зуд перемежавшегося уныния и ликования: «Король говорил панам, чтоб шли с ним всею землёю в Ливонию, но паны ему отговаривают, чтоб он в Ливонию не ходил, а послал бы наёмных людей защищать те города, что за ним, а над другими промышляти. А во всей земле, в Польше и Литве, у шляхты и у чёрных людей одно слово, что у них Стефану-королю на королевстве не быть, а сколько им своих государей ни выбирать, кроме сыновей московского государя и датского короля, никого им не выбрать; а больше говорят, чтоб у них быть на государстве московского государя сыну».
Нагой явственно представлял глумливые улыбки панов радных, снабжавших посольских дьяков вестями, которыми те только и мечтали потешить государя. Иван Васильевич то тешился, то сомневался и впадал в печаль. Известие о разгроме русского войска под Венденом на целую неделю так придавило его, что он вовсе перестал заниматься делами, даже пятничные сидения отменил. Он жаловался Нагому на боли в суставах, на бессонницу, уверял, что чувствует приближение тяжёлой болезни. Афанасий Фёдорович верил не в предчувствия, а в то, что, если человек захочет уклониться от трудного решения или дела, он может по правде заболеть.
Недели за две до Рождества ударили такие морозы, что птицы гибли на лету, а древесный сок, замерзая, выкручивал волоконца и вспарывал кору осин и берёз. Дни, ужатые безрадостными сумерками, текли незаметно; Афанасию Фёдоровичу, тоже страдавшему бессонницей, западали в память одни ночи — лунные, тревожные, с громадными звёздами, похожими на вытаращенные глаза.
В январе в Литву отправился новый посол Нащокин. Уже не веря в успех переговоров, Нагой дал ему одно тайное поручение... Но через две недели после его отъезда случилось такое, что не только тайная — всякая служба прекратилась, всё замерло в ожидании перемены, рядом с которой даже война отодвигалась на второе место.
На Сретенье, второго февраля, стал умирать государь.
Митрополит Антоний, прервав торжественную службу, явился на Арбат со святыми дарами для соборования. Слова «ныне отпущаеши» звучали в этот день особенно убедительно — ведь Сретенье празднуется в память встречи некоего старца с младенцем Христом: старец не мог умереть, пока не увидел Спасителя, и тот «отпустил» его в смерть... Иван Васильевич повторял молитву за Антонием с глубокой убеждённостью, что Бог не зря выбрал для его кончины именно этот день, освобождая его от непосильных государственных забот. После мучительной ночи, когда, ещё бунтуя против смерти, он донимал придирками и угрозами всех, от лекаря Элмеса до последнего истопника, Иван Васильевич лежал в перинах примирённый, очень бледный, с запавшими щеками и губами. «Какой он старый», — подумалось Нагому.
Иван Васильевич велел позвать бояр.
При их появлении Василиса Мелентьева, не отходившая от мужа третью ночь, поднялась и слепо сунулась в угловую дверку. Даже Нагой, всякого насмотревшийся в Крыму, не всегда соображал, как ему вести себя с нею, как будто так и не принявшей всерьёз ни звания царицы, ни двусмысленного положения шестой жены. Она тоже заметно постарела за время болезни Ивана Васильевича. А накануне не удержалась и на очередное его стенание о близкой смерти откликнулась такими безнадёжными рыданиями, что и Иван Васильевич, и ближние люди, находившиеся в опочивальне, всерьёз поверили в его скорую смерть. Прежде не верили, хотя и замечали, как истощается и западает его плоть, исподволь готовя освобождение души, — ветхую хламидку легче скинуть.
В ладанном сизом сумраке тускло засияли атласом и шёлком дорогие шубы. Впереди бояр выступал глава Думы Мстиславский, давший на себя «проклятую грамоту» и раз навсегда принявший вину за любые неудачи, особенно военные. Этот и при Иване Ивановиче не пропадёт, а вот Нагому, Годуновым, Бельскому придётся потесниться, если не вовсе убраться из Кремля.
— Бояре, — обрывающимся шёпотом начал Иван Васильевич. — Скоро призовёт меня Господь. Простим друг другу всё дурное, что по грехам, а более — по необходимости причинил я вам, а вы — мне. Без этого нельзя править государством...
Когда покину вас, сами увидите, какие заботы свалятся на вас и на моего малоопытного сына...
Он замолчал, отдыхая. Афанасий Фёдорович смотрел вниз, на выскобленную до белизны половицу, прикрытую краем суконного половика. Он вовремя заметил, как заметались по лицам предстоящих глаза царя, как колюче зыркнули они из-под разросшихся бровей. Бояре за спиной молчали. А ведь так уже было, вдруг вздумалось Афанасию Фёдоровичу: царь умирал, бояре отказывались присягать малолетнему царевичу, открыто высказывались, будто при покойнике, а через неделю царь выздоровел и начались казни...
— Державу я поручаю сыну своему Ивану. А вам, бояре, поручаю его самого. Заклинаю... — Слеза блеснула в здоровом глазу, а левый, больной и подслеповатый, смотрел сухо и бессмысленно. — Заклинаю вас верно ему служить!
Он отвалился на перину, неряшливо скомканную в изголовье. Ждал, кто отзовётся первым. Царевичи Иван и Фёдор стояли в ногах и неотрывно смотрели в лицо отцу. Иван — открыто, нежно и как-то покаянно, а Фёдор всё помаргивал и пришёптывал — наверно, молитву собственного сочинения. Дмитрий Иванович Годунов рассказывал, что Фёдор стал сочинять духовные стихиры и у него, скудоумного, неплохо получается, — несколько спутанно, но трогательно и вдохновенно. Жена его Ирина слагала песни, иные уже в Москве пели. И у Ивана не угасала тяга к писательству, к составлению житий святых. Всех в этой семье, начиная с государя, тянуло на сочинительство.