Князь Дмитрий мыслил на сей счёт инако. Но, видя угрюмость государя, почёл за лучшее покамест не высказываться, а выждать иного расположения Петра. Ибо знал, что государь неукротим во гневе. А гнев — отец несправедливости, неправедности.
Пётр же был гневен. Той мести, которая пала на горцев от рук казаков и гренадер, ему казалось мало. Он измысливал свою. Дабы долго помнилось меж горского народу, как отмщают русские за коварство, за смерть безвинных воинов. И дабы осталось глубокой зарубкою для их поколений.
— Надобно измыслить такое, дабы не дерзали впредь, — повторял он, сидя в своём походном кресле и обращаясь к Апраксину. — Гарнизоны наши тут поставлены будут. Их безопасность — наша забота. Стало быть, надобно обеспечить её всеми мерами воинскими. А средь них — страх. Пред жестоким отмщением за каждую жизнь нашего солдата. Как ты мыслишь, Фёдор Матвеич?
— Согласно с тобою, государь. Ибо иного способу нет, нежели под страхом жесточайшей мести охранить их благополучность в сей дикой стране.
— Полонянников их содержать в нарочитой строгости, а как с ними поступить, о том решим по снятии лагеря, — заключил Пётр.
Впрочем, на месте этом долго не задержались. Ещё день был дан кавалерии на пастьбу изнеможённых лошадей, благо травы, питаемые подземными источниками, были зелены и тучны, а сама вода колодезей и ключей словно бы сладка. Однако то было место побоища, кровавое поле, и пребывать в нём долго претило всем. А потому двадцать первого августа лагерь стал сниматься с места.
Предшествовала же этому экзекуция, о которой князь Дмитрий не мог вспоминать без содрогания.
С утра Пётр объявил свой вердикт: всех пленников казнить в назидание их соплеменникам.
Их было двадцать шесть. Старые и молодые, причастные к нападению на российское войско и вовсе безо всякой вины взятые в заложники.
Всем министрам и генералам велено было явиться в царский шатёр для краткого трактаменту, как объявили денщики.
Пётр был хмур, и его короткие усики топорщились словно иглы: первый признак того, что государь не в расположении.
— Желал бы я всех сих диких людей повесить, — объявил он, — но нету ни вервий, ни виселиц. А потому повелеваю их аркебузировать безо всякой жалости.
Все молчали.
— Ты согласен с таковою мерою? — обратился Пётр к Апраксину.
У генерал-адмирала что-то забулькало в горле, он силился вытолкнуть из себя какой-то звук, но не смог и только кивнул.
— А ты, Пётр Андреич?
— Твоя воля, государь, — отвечал Толстой.
— Твой черёд, князь Дмитрий...
— Ваше величество, не надобно крови. — Голос князя чуть дрожал. — Великому монарху пристойно великодушие. Мера сия вызовет лишь озлобление окрестных племён, они все ополчатся против нас. Добронравию вашего величества не будет веры...
— Ишь какой ты добренький, княже, — злобно усмехнулся Пётр. Видно, слова князя подняли из самых глубин памяти тёмные кровавые картины, рот его был ощерен, глаза готовы были выскочить из орбит. Вид его в эти мгновения был страшен.
Под куполом шатра воцарилась мёртвая тишина. Слышно было лишь хриплое астматическое дыхание Толстого, остальные окаменели.
— Ну! Чего молчишь, князинька! Добра тебе захотелось, великодушия! А наших убиенных без вины переговорщиков ты забыл?
— Как можно забыть, государь...
— То-то! Не забыл, значит, значит, помнишь. И я помню. О, сколь много во мне отложилось — от стрелецкого бунта до Полтавской баталии. Головы самолично рубил, га! — хрипло выкрикнул он. — Добреньким быть — беды не избыть, слабым слыть. Не-е, пущай страшатся, пущай знают — за кровь великою кровью ответим. А тебе, княже, яко добренькому, я тотчас дело поручу... Сколь их? — неожиданно обратился он к Апраксину.
— Двадцать шесть душ, государь, — смиренно отвечал генерал-адмирал, наклонив лысую голову, на которую не успел вздеть парик.
— Ступай к себе, княже, да напиши с десяток объявлений на их языке, что сии люди казнены смертию в отмщение за не слыханное во всём свете коварство, учинённое над безвинными переговорщиками нашими. И одно письмо особо — где подробно о сём происшествии изъясняется. Сие должно сделать быстро. Мы дотоль в поход не тронемся, покамест ты всех сих бумаг не напишешь. Ступай же.
— Государь, негоже казнить пленных, — неожиданно вырвалось у Кантемира.
— Ступай! — рявкнул Пётр, и полотняная крыша над ним дрогнула, а все, кто был при сём, машинально втянули головы в плечи. — И не помедли!
Князь ссутулился и на нетвёрдых ногах поплёлся в свою палатку.
— Послать команду по заготовку жердей. Должно им быть прочными, дабы можно было вколотить их в землю да привязать казнимых, — распорядился Пётр.
С уходом князя Дмитрия атмосфера словно бы разрядилась и все сделались деятельны. Одни отправились готовиться к маршу, Фёдор Матвеевич Апраксин лично снаряжал команду порубщиков, давая объяснения, штаб-офицеры приказали батальонным сворачивать имущество да выводить людей строем к походу.
Придя к себе, князь Дмитрий рухнул на своё ложе и несколько минут пролежал без движения. Не было ни сил, ни мыслей... К полной слабости присоединилось нечто похожее на униженность. Да, он чувствовал себя униженным, как и тогда, одиннадцать лет назад, когда он прятался меж юбок Катерининых фрейлин. Турки по приказу великого везира рыскали повсюду, пытаясь отловить его. Везир требовал его безусловной выдачи, за голову бывшего господаря была обещана великая награда...
Но и Пётр был тогда в унижении, вдруг пришло ему в голову. Герой Полтавы, он вынужден был откупаться от окруживших его войск турок и татар. Тот, о ком ещё совсем недавно говорили как о грозном противнике, с кем искали союза государи Европы, чуть было не угодил в турецкий плен. Будь везир подальновидней да порасторопней, Россия лишилась бы своего великого царя. Но в эти трагические для него дни и часы Пётр позаботился о нём, Кантемире, о своём незадачливом союзнике, судорожно пытавшемся сохранить своё господарство, хотя всё уж было предопределено и кончено. Пётр спас его от мучительной казни, ибо турки непременно посадили бы его на кол, предварительно отрубив головы всем его домочадцам, всем, от мала до велика, как сделали они потом со всем семейством господаря Валахии Брынковяну.
Ныне Пётр был груб с ним, не признал его доводов, хотя прежде постоянно прибегал к его, Кантемира, советам и считался с ними. Дозволено ли христианскому государю быть жестоким? Но жестокость порождает жестокость... Быть может, Пётр прав?..
Так и не ответив себе ни на один из вопросов, рождённых противоречивыми мыслями, князь Дмитрий на минуту забылся. Его пробудил громкий возглас:
— Ваша светлость, князь, вставайте. Вставайте же. Государь гневается. Все готовы к походу. Государь требует бумаги.
То был его секретарь Иван Ильинский. Князь торопливо поднялся и, всё ещё чувствуя слабость во всех членах, присел к походному столику, где всегда в готовности лежала стопка бумаги, две чернильницы и веер очиненных гусиных перьев.
Объявление должно быть кратким. В нём полагалось сетовать на коварство и злобность, даже злодейство, но и говорить о природном милосердии императора всея Руси, который жалует и милует народы, подпавшие под его великую руку. Но отмщение его всегда неотвратимо и беспощадно...
Сочинив главный текст, князь стал быстро размножать его. Вязь арабских письмён струилась легко из-под пера, он уже не думал о том, для чего предназначены эти листы, он писал и писал, торопясь как можно быстрей окончить работу.
Ильинский стоял у входа в ожидании. Наконец князь отложил перо, собрал стопку бумаг и поднялся.
— Его величество указали представить ему писание, — предупредил секретарь.
— Всё едино он не сумеет прочесть, — усмехнулся князь. — Ни он, ни другие. Разве что Толстой. Впрочем, и Пётр Андреич при всей его учёности арабского письма честь не может, — заключил Кантемир.
— Государь вам доверяет. Предоставьте ему верить вашему переводу.