Изменить стиль страницы

Зайцев хотел убрать от лица руки, но царь опят ь замаячил на чистом куске стены. Дрогнул розовыми ноздрями чуть курносого носа. Прищурил зеленоватые г лаза. Смотрит. Взгляд живой и острый. Говорят, он был неплохой художник, любил детей, от престола отрекся… это непонятно. За что же казнили? Власть требует гарантий. Такой гарантией была жизнь царского семейства. Всех под корень! Теперь надо, чтоб все забыли, надо учить забывать. Кто вспомнит? Звонарев понимал — на крови взойдет только ненависть. Он прозрел… Пил от прозрения. Смутные мысли носил в себе, ну и пусть! Зачем делиться?!

Царь по-приятельски подмигнул председателю ревкома. Будто знакомый. Где же мог видеть? Он опять мигает с царственной простотой. Где же?!

«Ерунда! — тряхнул головой Зайцев. — В жизни царя не видел. Убить хотел. Многие хотели, но кто-то хотел первым, прежде чем эта зараза потекла по нашим мыслям. В грядущей памяти останутся только убийцы, про тех, кто вложил в их руки бомбу, топор, винтовку, — не вспомнят. В тайне и молчании шествуют они по жизни. А ты… ты, разве не один изних? Нет, конечно же, нет! До чего додумался, дурачок!»

Убрал от лица ладони и отвернулся к окну.

..На дворе основательно пригрело, и зачем-то расчехленный пулемет потел круглой ребристой спиной. Счастливые воробьи столовались у неприступных с раннего утра куч конского навоза, кричали громко, радостно, как на свадьбе.

Родион Добрых кашлянул в кулак и повторил:

— Спрашивай, Зубко…

Глава 11

…Утренник на Прощеное Воскресенье выпал незлой. С приятным ясным небом, с ожиданием праздника и смерти. Он соединил в себе то, что всегда казалось неприсоединяемым, молча и медленно сближая грядущие события. За картинами обычной жизни происходило необычное движение мятежных чувств, настроений, с которых начинает рушиться вчера еще благополучный мир.

Заскрипели старые, железные ворота тюрьмы на Малой Монастырской. Приглушенные голоса конвоиров начали срываться на крики, и сонное эхо разнесло их по глухим распадкам ближней тайги.

У приговоренных напряженные лица, мечутся, но ни на чем не могут остановиться глаза. Каждому хочется убежать за собственным взглядом, в любую глушь, лишь бы от смерти подальше. Не убежишь…

Революционным трибуналом им определена смертная казнь. Казнь непременно состоится. До м ес га ее ост алось идти не более версты. Вот сейчас бы рвануться всем вместе под утренний вялый настрой конвоя в разные стороны. Нет же, подчиняются, если не очень охотно. то во всяком случае безропотно, будто исход их чем-то устраивает. Благородные люли. Офицеры! Покорней другого обыкновенного человека!

Покорность их расстраивала Николая Кузьмича Журкина, обнаружившего в бывших господах столь низкое послушание. Он относился к их состоянию совсем не равнодушно. Все представлял себе иначе, и мысль: «Эх, вы, души унылые!» — состояла при нем постоянно, пока он суетливо выполнял распоряжение начальника конвоя Ивана Мордуковича.

В положении своем Николай Кузьмич оказался по счастливой случайности, после того, как Егор Белогривов — тюремный страж еще с царских времен, был застрелен председателем ревтрибунала товарищем Звонаревым во время задержания пытавшегося совершить дерзкий побег из- под стражи поручика Лакеева. Товарищ Звонарев сказал: «Под выстрел попал замечательный тюремный страж Белогривов и отважной своей неосторожностью выдвинул себя в геройские защитники народной власти». Всех мгновенно поразило к нему боевое уважение. А в тюрьме тем же днем появился свояк командира кавалерийского отряда Николай Кузьмич Журкин.

Наставляя его на безупречную службу, плохо стрелявший председатель ревтрибунала говорил:

— Помни, Кузьмич, — врагов сторожишь! Непременным твоим качеством должна быть строгость! Ты убьешь, ничего тебе не будет, а сбежит кто?

Председатель отхлебнул кваску ю деревянной кружки, помахал длинными ресницами над краснотой усталых глаз и со вздохом закончил:

— Расстреляю я тебя, Кузьмич. Из-под земли достану и расстреляю. Ты меня знаешь.

Журкин видел товарища Звонарева впервой, однако с ним согласился, поклялся в верности революции, после чего получил связку ключей.

Через три дня, к великому своему удивлению, Николай Кузьмич увидел председателя ревтрибунала в другом состоянии: с трясущимися губами и капельками белой пены в уголках рта. Кроме того, он был трезв.

Два конвоира вошли следом за огромным Зубко в тюрьму. И бывший ветеринар приказал открыть дверь третьей камеры, где содержались приговоренные к расстрелу. Журкин исполнил приказ. Тогда товарищ Звонарев попросил:

— Обождите!

Снял с себя шинель, протянул ее новому стражу:

— Носи, Кузьмич. Пользуйся. Мне, кажись, уже не пригодится…

Журкин онемел. Он вдруг представил себя в шевровых сапогах, снятых тайком с повесившегося на Сретенье жандармского ротмистра Спи- вака, и в этой новенькой шинели. Душа не могла вместить всю благодарность к осчастливившим его людям. Страж был готов упасть на колени. И будь товарищ Звонарев при прежней своей должности, наверняка бы грохнулся, но Зубко уже повернул в замке ключ, а конвоир смотрел на подарок косым, недобрым взглядом.

— Хорошая шинель! — похвалил Зубко, возвращая ключи. — Наживешься тут. Место теплое…

Громко испортил воздух и тем немного успокоил Николая Кузьмича. Посмотрев вслед уходящему конвою, страж открыл ларь, где раньше хранился арестантский хлеб, положил на дно шинельку, прикрыл крышку и сел сверху, собираясь помечтать о 10 м, как на Пасху пройдется во всем своем великолепном наряде перед окнами соседей. Но мысль запнулась, не успев пополниться подробностями. Журкин вспомнил, в какую камеру втолкнули товарища Звонарева…

«Мать честная! — вскочил он. — Куда затолка- ли-то председателя?! Надо стражу звать!»

Весь покрывшись холодным потом, на цыпочках подошел к обитой железом двери.

— Не, не ошибка это… — прошептал он. — Товарищ Зубко самолично указал, куда садить будем. Позовешь стражу… спросят — какое твое собачье дело?!

Николай Кузьмич сунул в рот грязный палец. Покачал всклокоченной, давно не мытой головою:

«М-да, чой-то темное замышлено. Безбожная, можно сказать, расправа делается!»

Подумал о лежащей в ларе шинели и одернул себя:

«Не твоего ума дело, не те судить! Всем воздастся! Оно даже лучше, что с покаянием уйдет. Отец Ювеналий… Ить, чо болтаю — покаяние! Никак сам товарищ Звонарев батюшку и упек сюды. Покаяние, мать вашу! Всем воздастся!»

На том Николай Кузьмич успокоился, вытер влажные ладони о кавалерийские галифе, заглянул в зарешеченное оконце третьей камеры…

Звонарева он увидел сразу. Бывший председатель ревтрибунала стоял рядом с деревянной бочкой — парашей, по бокам которой были прибиты две слеги. Держался Звонарев обреченно, но без испуга, равнодушно поглядывая на стоящих перед ним поручика Лакеева и сына покойного купца Силянкина, Евлампия, убившего топором соседа-красноармейца.

Евлампий изредка плевал в лицо председателя, приговаривая:

— Мерзость! Ох, какая же ты мерзость!

Щеки его при этом надувались тугими булочками, выстреливая со свистом плевок.

— Оригинально, — как-то бесцветно восхищался поручик. — На ярмарке ваш номер, Евлампий, мог иметь успех. Жаль, вас завтра расстреляют. Жаль.

— Вместе с вами, — огрызнулся Силянкин.

Перестал плевать и предложил:

— Надо его убить. Я с ним умирать не собираюсь в компании. Давайте убьем, господа.

— Нам его за тем и прислали. Сами руки пачкать не хотят.

Поручик пошевелил длинным горбатым носом, вместе с ним пошевелилась траурная рамка вокруг голубых глаз, где хоронилась тоска.

— Но убить придется: иначе он действительно будет расстрелян вместе с нами.

— Повесим его на собственных портках?!

Евлампий поднял вверх правую руку и вывалил язык, изображая, как будет выглядеть повешенный Звонарев.

— Повесить? — спросил из угла камеры чей-то серьезный голос. — Он хорошо кушал, а здесь и без того достаточно вони. Прежде следует затолкать ему в зад слегу, обезопасить себя таким образом от последствий.