Голос ничего не открыл ей сокровенного, лишь коснулся затаившейся душонки, слегка озарив ее пониманием новой жизни любимой бабушки. И высохли слезы, а иные еще текли, но вовсе не от горя, — в благодарность над всем пребывающей мудрости. Она еще только угадывала, куда ушла Кагерина Мефодьевна, сбросившая у порога новой жизни свое изношенное тяжелой работой тело. В конце концов и ей время придет, и хорошо бы уйти без напрасных сомнений. А го случилось на ее глазах Ливерию Переселкину рухнуть с кедрины. Весь расшибся до полного неузнавания о сырой колодник, но никак не решался судьбу принять. Цеплялся за разрушенную свою хоромину. Скользко и бело торчали кости почти отломившихся ног. Кровь лилась, как из опрокинутой бутылки. Он просил о помощи. Кричал. Задержаться хотел. будто можно пустить по кругу его беличью шапку и отщепить в нее пожалованный от каждой жизни кусочек. Никто не помешает помереть призванному. Смешно думать даже: не по своей воле грохнулся, чья-то другая распорядилась. Чо противиться?! Позвали — иди.
Бабушка умерла достойнее.
Все передумала Клавдия, сидя у свежей могилы бабушки, где Господь излил на нее благодать свою, и тихо, благодарно ушла с погоста, по-старушечьи подвязав косынку черного шелка.
С тех пор дареная косынка ни разу не надевалась. Даже в поре брожения блудных соков, когда округлились тугие бедра и она понесла их чуть враскачку под внимательными взглядами Родиона, бабушкиным подарком украситься не посмела. Словно память ей о косынке отшибло, мысли цаже не впустила. Была, видно, рядом с кипяшей страстью скромная, тихая келья, чью дверь захлопнула внезапно налетевшая буря. Там, за дверью, дожидался своего часа нечерствеюший хлеб уважения. Понудить его стать пищей для души греховное чувство не может. Другой позыв нужен, особый случай внутреннего состояния.
Такой случай выпал ей ныне. Ожидание расплаты и уверенность в праведности отлучения Родиона от отцовства жили в ней с мыслями о казни ее спасителя Савелия Романовича Высоцкого. На сердце лег траур. В таком настроении она поднялась с первыми лучами солнца.
Лукерья Павловна подметила перемену в гостье. Закусив губу, пыталась понять, что с ней произошло. Но от себя разгадки не дождалась и сказала:
— Ты красавица, Клавдия! Прям на глазах захо- рошела! Будь все по-старому, сватов к твоим бы заслала.
Клавдия вспыхнула и семенящей походкой прошла к столу. Пред тем, как опуститься на обитый козьей шкурой стул, благодарно улыбнулась хозяйке:
— Хороши слова ваши, да не для меня.
Во дворе сонно взлаял Тунгус. Хромой сосед в ватнике не торопясь прошел за водой, постукивая деревянными ведрами.
— Лукич один остался, — кивнула на окно Лукерья Павловна. — Жену схоронил, сыновей революция извела. Ковылят теперь.
Потом они молча ели, и хозяйка украдкой рассматривала Клавдию, точно не признавая или сомневаясь в ее подлинности.
На дворе весна продолжала примериваться к власти, наполняя мир другим воздухом и другим смыслом. Во всем жило предчувствие перемен, которое торопит воображение убежать от жестокого постоянства зимы к весенней радости проснувшегося леса и изумрудной первой зелени, что непременно выплеснется на истомившиеся ожиданием убуры однажды утром. Тогда же, а может чугь раньше, чтобы загодя скараулить нетерпеливую травку, появится на закрайке маряна осторожный изюбрь с короткими, как огурцы, рожками. Постоит в сиреневой неясности рассвета. Замрет и осторожно поищет большими ушами опасность. Успокоившись на минуту, опустит в прохладу только что родившейся жизни мягкие губы. Потрогает неслышным движением. Подождет.
— Хрум, — выпадет из тишины утра первый звук.
— Хрум, — откликнется другой, невидимый зверь.
Все. Считай, весна наступила.
— Зимушка плачет, — сказала Лукерья Павловна — Тож концу не радая. Все умирает: и время и люди. Всяк по-своему о том печалится…
Клавдия согласно кивнула, тоже поглядела в окно. Над трубами соседних домов поднимался дым, парили бревна стен, нежась в первом тепле. Только загородившая — бок церкви водокачка стояла ничему не радая. Она была старая, без крыши, словно кто по свирепой пьяни распахнул над ней небо и закрыть забыл. Чуть дальше церкви, почти от самой литой ограды, начинался овраг. Глубокий и безлесный, он тянулся к реке, на другом берегу которой, от кромки алмазного льда, поднимались красные с серыми прожилками скалы. Можно было на них смотреть и думать о доме, где скалы не были такими огромными, но тоже красные с серыми прожилками.
Во дворе загремела цепь, следом раздался рев Тунгуса.
Хозяйка вздрогнула, одеревенелыми пальцами провела по гладко причесанным волосам. Глаза ее что-то искали, но ни на чем не могли остановиться.
— Кого там черти принесли?! — спросила она с досадой. — Ты, девка, подожди сознаваться. Может, еще пристукнут Родиона, и все устроится. Пойду открою.
Клавдия не ответила, развернулась, стала спиной к окну. Для нее все было решено, хотя подождать была согласная. От свалившегося напряжения в ушах словно возник тонкий, непрекращаю- щийся шум. Казалось, там проснулась перезимовавшая муха, ошалевшая от вынужденного молчания. Клавдия тряхнула головой. Шум отлетел, но погодя немного вернулся вновь на место.
Стукнула дверь, луч света прорезал темноту сеней. Снова скрип, и свет ускользнул во двор. Первая из темноты вышла порозовевшая хозяйка. За ее спиной раздался голос:
— Здравствуй, Клавушка!
Клавдия почувствовала, как слабеют ноги. Сил не нашла шагнуть навстречу, но откликнулась с радостью:
— Ой! Никак дядя Егор, никак живой! Слав те, Господи!
— Живой! Живой! — вторил ей довольный крестный. — Пофартило мне, Клавушка. По совести разобрались. У них тоже правда есть!
В избе вспыхнула жизнь, освободив ее от недавнего потаенного напряжения. Все улыбались.
— Проходи! — пригласила гостя хозяйка. — Армяк сбрось!
Егор Плетнев извинился, стянул с плеч узковатую одежду. Бросил у порога. Лисью шапку покрутил в руках и положил на ленивец. К столу шел, приседая, точно собака с перебитым задом. «Эко тебя передернуло!» — жалостливо покачала головой Клавдия и сказала вслух:
— Проголодался небось, крестный?
— По чести сказать, забыл когда кормился Не в упрек будет сказано — голодная власть. Да и резону имя нету: нынче его корми, завтра его сгре- ляй. Голодному умирать даже лучше. Мало кого целым отпускают. Только заблудших, как я, допустим.
Хозяйка отбросила заслонку, ухватом вытащила из печи чугунок со щами.
— Садись, Егор.
Егор картинно вытянул волосатые ноздри, пошевелил ими и проглотил слюну:
— Такое сниться перестало!
— Пр имешь? — Лукерья Павловна поставила перед гостем стакан самогону.
— Кто откажется? Из меня все соки утекли, отощал, как волк в капкане. Дай Бог всем здоровьица!
Ел Плетнев без жадности, с расстановкой, то и дело вытирал рукавом залоснившейся рубахи потный лоб. Изредка он поднимал над чашкой взгляд, подмигивал сидевшим напротив бабам пугливым глазом.
— Поел? — спросила Клавдия, когда крестный блаженно отвалился от стола к стене. — Сказывай теперь про все.
— Про что знать желаете? Много чего пережил.
Цыкнул дуплистым зубом и, икнув, спросил:
— Може, покурить найдется? Нет… ну ладно. Притащили нас, Клавушка, в кутузку. Часа не прошло, заходят трое при оружии. Один плюгаш, чихнуть не на что! Тычет в мине дулом. Говорит — снимай шубу, боров. Я в ней, говорит, в караул пойду сторожить, чтоб тебя никто отседова не похитил, такого справного. Все молчат. Сами уже обобраны. Я снял. Утром зовут на допрос. Им спешить надо.
Плетнев прихватил нос в подол рубахи и высморкался.
— Дознаватель попался совсем молодой. Но при большом о себе мнении. «Пошто бунтовал? — кричит. — Супротив народной власти шел! Лоб, — спрашивает, — чешется?» По-ихнему — пули просит. Свое гнуть не стал: он цены моей жизни не знает. Напишет — в расход. И получай, Егорушка, свой законный расстрельчик. Говорю, а сам плачу. Мол, боюсь я этих расстрелов, мол, водка подвела, а сам я — сознательный и могу всех соболей отдать для революции. Пусть, думаю, подавятся, зато жить дадут. Он кричит: «Не водку судить будем, а тебя! Расстреляем к такой матери!» И ведь не врет: расстреляют, как миленького. Такой, понимаешь, свирепый попался, будто стоя его родили и сразу с наганом. У меня другой жизни нету, Клавушка, на колени перед ем-грох! Стою…