— Машенька, — заговорил Максим Петрович. — В жизни есть много дорог. Есть прямые, правильные пути... Вот, мы идем смело, но весь рост — бой, так бой, не дрогнем. Верно, Машенька?

Маша не ответила. Она слушала.

— А есть проселки. Тоже будто настоящая дорога, а длины в ней пять, ну десять верст — от одной деревни до другой, никуда не придешь, кроме ближнего села. Понимаешь, Маша?

— Вроде, понимаю...

— Погоди... А то еще есть таежные тропы. Ведет будто правильно, вроде самый короткий путь. Бывает еще, кто-то идет впереди, за ним совсем ловко шагать. Вот и свернул человек с верного пути.

— Вы, Максим Петрович, не то рассказываете. Коротких со своей Антонидой наши враги, притаились, ножик за пазухой. Мстить мы должны. Без всякой пощады — мстить.

— Месть, Маша, сильное чувство. С ним надо осторожно.

— Наш командир всегда говорил: «Отомстим врагу». Мы не боялись сильного чувства.

— Есть справедливая месть.

— Вот, видите... Упустили Коротких, и Антонида убежит. Чуть полегчает, она и в лес, к своему ненаглядному.

Максим Петрович сердито посмотрел на Машу.

— Знаешь, что... — голос у него переменился. — Я, видно, отвык в партизанах от учительства. Делай, как тебе говорят — иди к Антониде. Ясно?

Маша встала.

— Иди, Машенька, — улыбнулась Лукерья. — Скажи ей, что Коленьку я накормила.

Калашников и Воскобойников вернулись в село ночью, привезли Коротких — словили в тайге: сначала наткнулись на стреноженного коня, неподалеку настигли и хозяина. Обороняться Коротких не пытался, видно сильно перепугался, сразу повалился в ноги, заскулил, отдал обрез. После, правда, укусил Воскобойникову руку... Ехать верхом со связанными руками ему не поглянулось, нарочно сползал с седла, один раз даже упал. Когда поднимали, хватил Воскобойникова зубами. Пришлось скрутить ремнями и ноги, взвалить поперек седла. Так и привезли, втолкнули в баню, поставили охрану — комсомольцев с винтовками. Семен строго наказал:

— Жизней за эту шкуру отвечаете. Глаз не спущайте... Как рассветет, отвезем в город.

Ребята стали расспрашивать, за что схватили, он же тихий. Семен много объяснять не стал, сказал только, что Коротких ползучий гад, кровавая гидра контрреволюции.

Когда все активисты собрались в ревком, Поломошин поведал свои городские новости.

— Подъехал я к базару, вижу, идет мужик, чуб на глаза. «Да не может быть, думаю, не он... Видно обознался...» Потом гляжу — взаправду он. Здоровенный, рожа красная. Его в нашей сотне комендантом называли, Ванька Сверкун. Завсегда пленных водил на расстрел. Здесь, в Густых Соснах, ревкомовцев в сарае охранял, задавался, что всех пустит в расход. Ну, думаю, я тебя, гада, изловлю. А как схватить, у него сила точно у медведя. Одному не совладать... Вижу, неподалеку милицейский с наганом. Бежать к нему, да рассказывать — Сверкун дожидаться не станет. Дай, соображаю, я тебя так... Подошел незаметно, он табак стаканами покупал, да как звиздану по скуле. Он обернулся, зыркнул на меня и сразу признал. Голову в плечи — и в толпу, в гущу. Я кричу — держите его, белую сволочь... А все на меня навалились, руки назад заломили. Милицейский прибежал с дурным свистком. Я реву — Сверкуна хватайте, а все только хохочут: кого, мол, полагается, сгребли... В милиции до темна просидел, и покурить не дозволили. Только вечером настоящее дело вызналось, Иннокентий Иванович Честных, есть там такой начальник, все правильно рассудил. Тут оно и закрутилось... Обыскали все заезжие дворы, на дорогах караулы выставили — изловить, значит, Сверкуна.

— Изловили?

— На Селенге взяли. В лодочке. С дружком. Хотели до Нижней Березовки добраться, а там на поезд.

— Это он расстрелял наших? — с трудом выговорила Лукерья.

— Я-то думал — наверняка он, а вышло — не он... — Поломошин обеспокоенно поглядел на Лукерью. — И дружок его божится, что не Сверкун, при нем, при дружке, все сотворилось, он тоже из нашей сотни. Их в городе порознь допрашивали, одинаково показали. Не Сверкун расстрелял. В селе нашелся по доброй воле охотник. Всех сразу, из пулемета.

— Кто? — сурово спросил Семен.

— Василий Коротких, вот кто.

Лука напряженно следил за Нефедом, его тревожило, что лавочник не шумит насчет мельницы. Еще один тяжелый жернов давил сердце: в тот раз напрасно оставил Леонову задаток. «Честь, вишь, ему, мучному ворогу, оказал... А что ему честь? Ему не под святыми сидеть. Были б деньги, честь завсегда сыщется».

Луке надо было торопиться в Воскресенское, но оказалось, что туда уехал Нефед. Вернулся вечером, остановил коня у раскрытого окна Луки, крикнул, не слезая с телеги:

— Эй, сусед! Пшеницу в помол принимаешь?

Лука высунулся из окошка.

— Заезжай во двор, Нефедушка, сейчас ворота отворю. Чайку попьем.

— Не, паря, — Нефед расхохотался. — Тебе не до гостей. Ты сейчас как дурной в Воскресенское поскачешь.

Душа у Луки обмерла.

— Ты чего, Нефед? Пошто шутишь?

— Черт бы с тобой шутил. — Нефед наслаждался растерянностью Луки. — Пущай с тобой мельник Леонов шутит.

— Что стряслось, Нефедушка?

— Ты, поди, большой заклад отвалил под мельницу?

— Кинул маленько... — язык у Луки едва ворочался. — Какая беда приключилась?

— Леонов над тобой потешился. Рожу твою поганую на посмешище выставил. Глядите, мол, такой дурак, только уши пришить.

— Ты чего лаешься, Нефедушка? Скажи, какое горе надо мной?

— Спереди дурак, да и сзади так, вот и весь тебе сказ, — Нефед тронул коня. — Ну, я поехал.

— Погоди, Нефед... — Лука замахал руками. — Куда же ты?..

— Лося бьют в осень, — снова нахально рассмеялся Нефед, — а дурака завсегда.

— Христом богом, Нефедушка, скажи чего Леонов задумал?

Нефед хлестнул коня. Отъехал немного, обернулся:

— Нету боле твоего Леонова в Воскресенском. К белым убег, на Чикой. А мельницу городскому мужику продал, он там во всю шурует. Во как. Плакали твои капиталы!

И покатил дальше. Лука кинулся во двор — запрягать...

На другой день Нефед уехал в город, а вернулся и начались у него сборы. Скотину пораспродал, избу заколотил... Когда на двух подводах выезжал со двора, Лука не вытерпел, подошел.

— Нефед... куда ты, паря? Одного меня кидаешь?

Нефед свернул самокрутку, заговорил спокойно, будто с сочувствием.

— Покидаю, Лука Кузьмич. Ничего, тебе тут недолго маяться, скоро шею свернут. Подыхай один, счастливо тебе. А я маленько поживу на белом свете.

— Куда же ты?

— Земля широка, Лука Кузьмич. Мне много места не надо.

— Я ли тебе не верил, Нефед... Лучшим другом считал. А ты — вон что...

— Что ж делать, Лука Кузьмич... Ты меня тоже не шибко оберегал. Хотел перехватить мельницу, пущай Нефед погибает, посмеяться думал. Вышло, сам в дураках остался. — Нефед затянулся синим дымом. — Хочешь табачку? Первый сорт, девятая гряда от бани... Не хочешь? Ну, ладно... Поеду, путь не ближний. Вот, что скажу напоследок: Васька Коротких наверняка выдаст, у тебя грехов не мало. Повесить не повесят, теперь закону такого нету, чтобы казнить... А за решетку посадят. Знаешь, я тебя вижу, а ты меня нет... Может, когда передачку пришлю — табачку там, сухариков. Ты их в воде размачивай, зубы-то плохие..

Нефед взял вожжи.

— Ну, прощевай, брат. Заеду в капирацию, похохочем — мол, не устоял Нефед, прикрыл свою лавочку... Вот какая вышла для меня свободная торговля.

Лошади тронули, телеги заскрипели. Лука стоял у ворот, тупо глядел, как на высоком возу раскачивались узлы...

Антонида медленно поправлялась, но в голове у нее по-прежнему гудело, будто ухал тяжелый колокол. Когда закрывала глаза, чудилась высокая гора, поросшая мелконьким, ровненьким ельничком. От вершины вниз спускается прямая желтая дорожка, будто желоб, по которому в пасху катают яйца. За горой встает солнце, от него все вокруг в золотом сиянии... С вершины по желобку один за другим неторопливо скатываются веселые разноцветные шары, разбегаются по селу, которое под горой. Там их встречают нарядные девушки, хворостиной загоняют во дворы. Это они разводят по домам свое девичье счастье... «Сейчас и мое спустится... — с замирающим сердцем ожидает Антонида. — Сейчас...» Тут к ней скатывается с горы какой-то грязный, лохматый клубок, словно из немытой овечьей шерсти. Все смеются, она понуро идет во двор за своим косматым, неказистым счастьем...