— Да ты чего, Сенька! — вскочил Ведеркин. — Да ты как смеешь в слабости каяться? Перед кем хвост поджимаешь? Перед контрой? Да ей, сучьей вражине, собачья смерть, и только. Чего ты хочешь? Может, думаешь, пойдем на поклон к подлому Ваське? Не, паря, дураков нету. Мы за свою свободу жизни не жалели, ты у нас в первых героях был. — Голос Ведеркина зазвучал торжественно. — Ты, Сенька, достойный сын своего отца. Брат твой расстрелянный гордился тобой. Егор Васин с Иваном Подкорытовым, наши партейные большевики, веру тебе оказывали. Они вместе с твоим отцом, вместе с братом твоим геройское бессмертие приняли. А ты на краю ихней светлой могилы сопли распустил, да? Стыдобушка слухать твои слюнтяйские речи. — Он оглядел всех, кто был в избе. — Я вот чего предлагаю: пойдемте сейчас, изловим ползучего гада Ваську Коротких, соберем сходку и вздернем его принародно на суку. Пущай людям на смех ногами подрыгает.

Медленно заговорил Василий Воскобойников.

— Нету у нас легких дорог в жизни, так я теперь понимаю. Раньше думал — надо на своем крылечке стоять, нечего лезть в драку, мое дело стороннее. Белые не тронули, чего я на них с ножом кинусь. А новая власть — что? Без красной помощи всю жизнь прожил, на кой она мне, так перемаюсь. Работников не держивал и на Луку с Нефедом спину не гнул. Куда лучше... А не вышло в сторонке стоять. Жизня сама хватает за горло, ответа требует: с кем тебе, мужик, по дороге? Ежели отмолчишься — близкие люди погибнут, и сам пропадешь. Надо выбирать. Вышло мне жить по-новому, всем нам с вами вышла общая дорога. Неужто сворачивать с нее? Не, враки. Понятно дело, враги пакостят, пужают. Тяжелые у нас потери были и еще будут. Так я думаю. Но ведь вон сколько пройдено... — Он утер лицо рукавом рубахи. — Семен не в себе какой-то... Ничего, пройдет у него. Филипп-то Ведеркин не зря кислую капусту вспомнил — у него тоже была слабая минута. Это я не в укор ему... — Он резко рубанул рукой. — А гада этого, звонаря Христова, и верно надо повесить.

— Он наших не миловал, — задыхаясь проговорила Фрося. — Одна кара — повесить.

— Наши отцы, Семен, начали великое дело, — заговорила Лукерья. Она была суровая, непреклонная. У переносья пролегли глубокие складки, глаза немилостивые, беспощадные. — Мы приняли то святое дело из отцовских рук, несем дальше. Далеко нам до конца. И тяжело. А не бросишь — в нем жизнь наша, Семен. Мы много прошли... Говоришь, флажки прибиваем, а враг обрез заряжает. Может, оно и верно. Но, подумай, Семен: один флажок прибьем к этой вот избе. А что в ней? Ревком, народная власть, самая дорогая наша победа. Верно? Второй флажок к избе, где больных лечат. Это как надо понимать? Когда и где было видано, чтобы крестьянина лечил ученый доктор? Слухай, Семен, все слухайте... Третий флажок прибьем к новой лавке, которая кладет конец кровососу Нефеду. Разве это не слава новой жизни, Семен? Скоро будет готова школа. В ней станут учиться наши дети, с ними и бурятские ребятишки. Книжки читать, на бумаге слова писать, арифметику всякую! Что это по-твоему, Семен? Самая настоящая новая жизня, вот что.

Не ко всему можно приколотить флажок. Погляди, какие стали наши люди. Разве это прежний Ведеркин сидит, который всего боялся? Он школу строит, о ваших делах рассуждает, тебя, Семен, учит: надо жить так, как жил твой погибший тятя. А Василий Воскобойников? Ему ни до кого дела не было, а теперь Воскобойников у народной власти.

— Не могу! — перебил Лукерью Семен. — В атаку ходил, в рукопашную, там все ясно. Вижу врага, вот он, винтовку навел... Такой от меня живым не уйдет. Командир, бывало, прикажет: «Вон в той деревне засели белые гады. По коням!» И пошло дело. — Семен волновался. — Чтобы врага уничтожить, его надо видеть. А этот падлюга затаился. Вот Лука, Нефед для меня понятные, все ихние слова, все дела ясные. А Коротких меня обошел, не признал я в нем гада. Стоит на коленях перед иконой, господу своему молится. Как угадаешь, что у него в голове, какие подлые мысли припрятаны. В этом, видать, и есть евонная сила, в обманной смиренности... Еще Антонида непонятная баба, как ее раскусить?

Тут дверь распахнулась, в избу влетела Леля.

— Поповна идет!

Антонида было решительно направилась в ревком, но чем ближе подходила, тем больше путались в голове мысли: как войдет, что скажет. Там Луша, она поймет, поможет... Антониде неожиданно представилось, что она маленькая, помогает отцу перекладывать печку. На отце ситцевый бабий фартук, рукава у рубахи высоко закатаны, руки по самые локти в серой вязкой глине. Борода в красной кирпичной пыли Отец весело рассуждает: «Мы с тобой, дочка, сами печку сработаем, без печника... Гляди, доченька, как после огонек побежит: отсюда — сюда, потом вот здесь нагреет... Подай-ка кирпичек, приучайся к делу. В жизни всегда так бывает — кирпич к кирпичу».

Василий тоже свое строит, реку перегораживает, кладет в нее камень за камнем, чтобы река бежала, куда ему надо. Не одной мне он враг, всем людям. Все расскажу, все открою.

Вот и ревком. Антониде сделалось страшно, ноги стали тяжелые. «Ничего, — успокаивала она себя. — Там Луша... Мы с ней подруги, поймет, каково мне...»

Она с трудом перешагнула невысокий ревкомовский порожек, увидела в избе людей, растерянно остановилась. Все молча, напряженно смотрели на нее.

— Собрание у вас?..

Ей никто не ответил. По бледному лицу Антониды пошли красные пятна, губы задрожали. Она привалилась к стене.

— Я сейчас... упаду.

Воскобойников нехотя подвинул ей табуретку.

— Ты чего пришла? — сухо спросила Лукерья — Чего надо?

Антонида, не мигая, глядела тупыми глазами, словно ничего не слышала.

— Зачем пришла? — снова спросила Лукерья. — Заседание у нас. Слышала?

— Сыночка записать... Коленькой. В честь дедушки.

— Нельзя сегодня.

Антонида не двигалась, будто не верила, что ее гонят. Неужели не видят, не понимают, зачем она пришла? Луша, подружка, помоги мне...

— Ты слышишь? После придешь.

Антонида встала. Медленно, как во сне, пошла к двери.

— Кто это? — спросил Максим Петрович, когда она вышла.

— Жена того гада, — ответил Ведеркин. — Учительшей хотели в школу, а теперь — куды ее...

— Одного поля ягодки, — махнул рукой Семен. — Причастная.

— Ладно, — сурово отрубила Лукерья. — Обреченная скотина не животина. Было время одуматься. Ежели пришла бы рассказать о своем муженьке, другое дело. Я все ждала, что одумается. А ей, вишь, Коленьку записать... Да еще — «в честь дедушки». Как язык поворачивается: сама вместе с этим Коротких засадила старика в тюрьму.

Лукерья встала:

— Ну, будто все. Когда стемнеет, надо заарестовать Коротких. Нечего тянуть... Ревком поручает это Семену Калашникову, Василию Воскобойникову, Филиппу Ведеркину. Возьмите с собой оружие. — Она подумала. — Ребенка там не перепугайте...

Когда выходили из ревкома, она спросила:

— Ну, что, Семен, у кого сила?

Когда Антонида притащилась домой, Василий сидел на крыльце, с умилением глядел на золотого голенастого петуха, который важно вышагивал по широкому двору.

— Залеточка... — Василий растянул в улыбке тонкие губы. — Какого петуна господь сподобил... На трех цыплят выменял. Малость продорожил, но без этого петуна для меня жизня была больше немысленна.

Антонида молча поднялась на крыльцо, прошла в избу. За ней вошел и Василий.

— Всего достиг усердием праведным. Ныне достойно с тобой проживаем: избенка подходящая, хозяйство кое-какое завелось, ребеночек в колыбельке пищит. Будто все, что душе требуется... Ан, нет: чего-то не хватало... Я и так, и этак — не могу уразуметь, чего возжелалось. А как узрел на улице эту тварь божью, так и осенило: петуна золотого желаю! У меня в родной-то деревне точно такой был. Вот и приволок домой. Гляжу на него — и по всем жилочкам спокой разливается, во всем естестве равновесие: все, все ко мне возвернулось. Не разбоем нажито — старанием, да молитвою.

— Замолчи! — пронзительно выкрикнула Антонида. — Замолчи, убийца!