Изменить стиль страницы

— Открытою силою нам что-то не удается двигаться вперед… Попробую контр-апрошами.

Я заметил, что мысль выступления на Сапун-гору, с некоторого времени, особенно часто посещала князя и стала его любимою. Желая лично наблюдать за работами, светлейший надеялся поддержать в себе энергию и восстановить силы.

11-го и 12-го февраля работы на редуте порядочно успевали, хотя каменистый грунт очень затруднял селенгинцев и неприятельские выстрелы не умолкали.

С 12-го на 13-е февраля я заслышал гром пальбы с пароходов. Окно занимаемой мною лачужки выходило как раз против Килен-балки, прямо на Селенгинский редут. Пробужденный пальбою, гляжу в окно и вижу, на Киленбалкской высоте, как на небе, сверкают огоньки, в виде перекрещивающихся нитей. Эти огоньки, кучками, то подавались вперед, то двигались назад; то вправо, то влево; либо, показываясь в стороне — то исчезали, то вспыхивали опять. Выбежав на берег бухты, я там уже нашел князя; дело несомненное: неприятель атаковал Селенгинский редут! Вот, вижу, огоньки раздвоились: опять сошлись; со стороны противников погасли, с нашей стороны побежали вперед… затем всё стемнело. Отбили? нет: видим, огоньки опять устремились в нашу сторону, перепутались кучками, то там, то здесь, сливаясь, разбегаясь… местами огоньки вспыхивают залпами: видно, там жаркие схватки. Князь, притаив дыхание, впился взорами в темноту и проговорил в волнении:

— Хрущеву там жарко!

В третий раз огоньки со всех сторон устремились на наших.

— Наши отступают!.. — проговорил было князь. — Нет, нет! отбили! —  произнес он, радостно переводя дух.

Тут уже можно было, судя по направлению огоньков, верно определить, как наши, взяв перевес, преследуя бегущих неприятелей, далеко забрались. Наконец, всё утихло, огоньки погасли и не возобновлялись более. Во время дела, пальба с пароходов прорезывала мрак с оглушительным грохотом. Соображаясь с огнями ружейных выстрелов, наши комендоры удачно направляли орудия и тем много содействовали успешному отбитию приступа, известие о котором, чуть-свет, привез главнокомандующему прапорщик Волынского полка Маклаков, ординарец и воспитанник Хрущева. Он рассказал, что Селенгинский редут атаковали зуавы: что волынцы, при содействии селенгинцев, ставших по первой тревоге в ружье, отбили французов. Заслышав их приближение, волынцы встретили неприятелей хотя и горячо, но натиск зуавов был так дружен, что одну минуту волынцы смутились; но Хрущев отважно бросился вперед, крикнув своим: «ребята, не выдавайте!» и волынцы ринулись за ним, защитили командира и лихо отразили неприятелей. Три раза французы возобновляли нападение и три раза были отбиты; наконец, после отчаянной кровавой схватки, отступились от редута. Тогда селенгинцы опять принялись за работу, а волынцы занялись уборкою раненых и погребением убитых, которых насчитали множество: около сотни трупов насчитали еще до прибытия к нам Маклакова. С нашей стороны потеря была на половину менее.

Князь был чрезвычайно обрадован этим успехом, в особенности доволен тем, что отличился его любимый полк. Подавая мне связку георгиевских крестов на лентах, он сказал:

— Тут двадцать пять знаков; отвези Хрущеву и обними его за меня. Пусть раздаст, кому знает!

Сев на лошадь, в сопровождении торжествующего Маклакова, я поехал в Троицкую балку, на позицию Волынского полка. Приехав на бивуак, я застал командира и солдат в самом веселом расположении духа. Поздравив Хрущева от имени главнокомандующего, я подал ему георгиевские кресты. Радующийся Александр Петрович вынес их из палатки, стоявшей над бивуаком, и, подняв над головами солдат, крикнул:

— Главнокомандующий прислал вас поздравить, ребята! Вот георгиевские кресты… Ура!!

Лишь только Хрущев возвратился в палатку, как новый взрыв радостных кликов загремел по бивуаку…

Хрущев выглянул и, схватив каску, проговорил:

— Великие князья!

Посещение бивуака их высочествами усилило радость ликовавших победителей.

В течение последующих дней Селенгинский редут был окончен и вооружен: а с 16-го на 17-е февраля был заложен волынцами еще новый редут впереди и несколько левее Селенгинского. Этим временем князь весьма сожалел, что, по болезни, не может посетить волынцев и лично поблагодарить их. Затем он до того расхворался, что доктор Таубе уговорил его переехать на время подальше от Севастополя, чтобы отдохнуть и поправиться. 17-го февраля князь решился, наконец, отправиться в Симферополь, сообщил мне об этом и послал его величеству следующее всеподданнейшее донесение, за № 552:

«Физические силы мои совершенно ослабели, а недуги, коими я одержим, ожесточаются и уничтожают совершенно мою служебную деятельность. Недуги эти такого рода, что всякое усиливание припадков лишает меня способности командования.

Преступно было бы мне долее умалчивать вашему императорскому величеству о моем положении, в котором ежели застанет меня необходимость маневрировать, отражать или вести в бой войска, они будут без главного начальника, ибо он не в состоянии найдется не только вести их, но даже и сопровождать.

С сокрушенным сердцем испрашиваю соизволения вашего императорского величества сдать, кому повелено будет, начальство над войсками, к Крыму расположенными, а мне дозволить отъехать в Николаев и Одессу для пользования».

18-го февраля 1855 года, князь Александр Сергеевич Меншиков, без особенных сборов и передав начальство барону Дмитрию Ерофеевичу Остен-Сакену, сел в легкую бричку вместе со мною, перекрестился, и, вынув серебряную коробочку, в которой врезаны были двое часов, посмотрел и сказал, видимо, чтобы запомнить время:

— Тридцать три минуты первого.

Этот час, по градусам, минутам и секундам петербургского меридиана, соответствовал двадцати минутам первого — роковому часу кончины императора Николая Павловича[22].

Экипаж тронулся; я и не подозревал, что мы окончательно выезжаем из Севастополя и что князь Меншиков в близком будущем сложит с себя звание главнокомандующего. Когда мы проехали Бельбек и тянулись на гору, нас охватил пронзительный ветер. Князь стал жаловаться на ломоту в руке и что он ею как-то плохо действует.

— Хорошо, — заметил он, — что, предчувствуя эту боль, я велел себе сшить рукав из заячьей шкурки и надел его; а то бы этот холодный ветер меня донял.

Проехав еще немного, князь стал утомляться и поговаривать, что не худо было бы ему в Бахчисарае отдохнуть, только он не знает, где ему там приютиться, так чтобы никого не обеспокоить. Тогда я предложил ему расположиться в маленьком домике унтер-офицера грека Василия Подпати, куда я уже отправил передовой экипаж. Князь ничем не решил; но, приехав в Бахчисарай, нашел в теплом, уютном домике грека такую опрятность и такое радушие хозяев, что почувствовал отраду, какой давно не испытывал.

Когда, утром, я вышел к нему, он с чувством довольства сказал мне:

— Ах, братец, как мне здесь хорошо; я бы не выехал! Останемся здесь подольше, съездим в Чуфут-Кале. Мне гораздо лучше.

Заложили лошадей, мы выехали за город по дороге в Чуфут-Кале; но, не доехав до него, воротились. Князь не понадеялся на свои силы, так как на скалистую гору Чуфут-Кале возможно взобраться лишь верхом на лошаке. По возвращении в Бахчисарай, князь велел подать себе верховую лошадь, желая осмотреть расположение города. Лошадь стояла уже у крыльца, как из Севастополя приехал Константин Романович Семякин. Отложив свою поездку, светлейший предоставил мне осмотреть Бахчисарай одному. Семякин, 17-го и 18-го февраля находившийся в командировке, ничего не знал об отъезде князя и, по возвращении своем, нашел приказание догнать Александра Сергеевича в Симферополе. Князь целый день занимался с Семякиным и распростился с ним лишь поздно вечером, предупредив меня, что завтра мы выезжаем в Симферополь. Семякин вышел от князя растроганный и, обняв меня, сказал:

— Прощайте, Панаев; воротится ли князь? А мне такого командира не нажить.

вернуться

22

Восточная долгота Петербурга (от Ферро) 47°58′13″, Севастополя 51°10'8"; разность в часах 12 минут 59 (почти 60) секунд, т. е. 13 минут. А.П.