Изменить стиль страницы

Пообедали, позапаслись сколько было возможно патронами и снарядами, осмотрелись и ожидали приказания. Никому не было известно решение Хрулева; он спал глубоким сном и добудиться не было никакой возможности. Этот сон похож был на какую-то летаргию. После стольких бессонных ночей и голодных дней, при сильнейшем напряжении всей нервной системы, после увлечения боевыми минутами, сопровождавшимися целым роем самых разнообразных ощущений, — Хрулев, под гнетом утомления, погрузился в совершенное забытье.

Возвратясь из батальона, возле Хрулева я застал Волкова и Шейдемана.

— Степан Александрович! Степан Александрович!! — будили они его, — батюшка, проснитесь… что нам делать с войсками? Они готовы, управились!..

Видя, что все усилия их напрасны, Волков и Шейдеман пошли к войскам, посоветовались, опять возвратились к Хрулеву: будили, будили… наконец, он открыл глаза.

— По домам! — произнес он, — дайте лошадь!

И опять погрузился в прежний сон.

Подали лошадь: Хрулев спал сидя на камне. С трудом усадили мы его, полусонного, на лошадь и поехали. Я с правой стороны, Волков — с левой, держась как можно ближе к его стремени. Степан Александрович машинально держал поводья и сильно дремал.

Нагнав азовцев, мы с Волковым заметили, что многие, легко раненые, идут во фронте, как ни в чём не бывало. Мы разговорились о молодцах, и Волков вполголоса поощрял их. Хрулев, заслышав говор людей, очнулся.

— Азовцы?! А, молодцы, спасибо, спасибо! — заговорил он, обгоняя батальоны.

— Когда же, ваше превосходительство, опять? — с нетерпением спрашивали азовцы.

— А вот, подождите, дайте срок; управимся! — отвечал Хрулев, и, обогнав полк, опять заснул.

Мы с Волковым ехали молча, поглядывая друг на друга и карауля Хрулева, чтобы он не упал; но Степан Александрович, по привычке, свойственной кавалеристам, и спящий твердо держался на седле.

Образцовый порядок в деле и стройное отступление войск, живописно освещенных солнечными лучами, оставили в нас не только не тяжелое, но, можно сказать, приятное впечатление боя под Евпаторией. Все мы сознавали себя правыми, не смотря на то, что отступали. Каждый чувствовал, что сделал всё бывшее в его силах и понимал, что естественное, встреченное нами препятствие было непреодолимо. Где же та безрассудная запальчивость, в которой обвиняют Хрулева? Здесь ему представлялся случай предаться ей: взяв дело на свой страх, Степан Александрович развивал, лелеял мысль — овладеть Евпаторией и порадовать государя; изготовился к делу как нельзя лучше; настроил он солдат, одушевил их, увлек на приступ и, когда они устремились на добычу, он оторвал их от неё единым словом: «отступить!» Войска рвутся в бой, Хрулев — ведет их обедать, жертвуя личною своею отвагою требованиям благоразумия.

Доехав до Тюк-Мамая, куда заблаговременно было назначено перейти обозам штаба, Хрулев машинально спустился с лошади и, поддерживаемый нами, взошел на крыльцо. В комнате он направился к широкому оттоману и, опустясь на него, захрапел.

XIX

Чтобы не терять времени, я, по возвращении в Тюк-Мамай, распорядился всем для отъезда: выслал верховых лошадей на три подставы и ожидал. Сели обедать; будили Хрулева — не встает; подали чай — спит по прежнему. В страшном нетерпении я ходил из угла в угол, от окошка к окошку; то выйду на крыльцо, то забегу в конюшню. «Светлейший, — думаю, — ждет меня с часу на час, а я еще и не думал трогаться. И зачем только я спросил Хрулева о поручении?» Мне ехать бы просто с докладом очевидца и я был бы прав… а теперь, когда Хрулев приказал мне подождать письменного донесения, уехать не дождавшись значило бы оскорбить полководца. Самое главное: никто не был уверен в том, действительно ли Хрулев отказался от мысли взять Евпаторию и не намеревается ли он с утра возобновить приступ. Общий голос лиц, состоявших при Степане Александровиче, решил, чтобы я переночевал.

Я остался; Хрулев проснулся лишь после полудня, проспав, таким образом, целые сутки. Первыми его словами было:

— Дайте есть! Я голоден, как собака!

Наскоро перекусив, Степан Александрович стал диктовать донесение главнокомандующему. Покуда писали, переписывали, запечатывали давно мною ожидаемый конверт, было уже 6 часов вечера. Уложив донесение за пазуху, я поскакал, но не надолго: вскоре стемнело и я был принужден умерить свою прыть. На небе темно, на земле черно и, только благодаря необыкновенной сметливости казаков и способности лошадей чуять дорогу, я, после двух перемен, прибыл на последнюю подставу. Уже брезжило, когда я пересел на доброго иноходца и пустил его во весь мах, уже по знакомой, мне и лошади, дороге. Я несся совсем сонный и скоро достиг Северной. Здесь все еще спали и я присел на завалинку, в беспокойном ожидании пробуждения князя. Я промедлил более суток и меня мучила совесть за мою ненаходчивость.

Когда я, сконфуженный, наконец подал князю конверт, он, с удивлением посмотрев на меня, сказал:

— Ах, батюшка, я думал ты ранен? Что же ты так долго?

Сознавая себя кругом виноватым, я пробормотал:

— Хрулев спал, — велел подождать…

Этот ответ видимо не удовлетворил князя. Пробежав наскоро донесение Хрулева, он произнес:

— Реляция! — и бросил тетрадь на нижнюю полку походной этажерки.

При подробном изложении хода дел, Хрулев прислал со мною копии с диспозиций и приказаний; даже приложил экземпляр намалеванного мною плана Евпатории. Всё это не утешило князя: он видел только опять и опять неудачу.

Через несколько дней воротился из командировки и Волков, которого князь послал в Петербург с объяснением дела государю.

Между тем, еще ранее, в день моего возвращения из Евпатории, 7-го февраля, князь отправил в Петербург курьера с донесением его величеству (за № 541), где, вкратце сообщая об Евпаторийском деле, придал ему смысл усиленной рекогносцировки. Жаль, что донесение это не запоздало: оно имело великое несчастье огорчить императора в последние дни его жизни!

Как ни маловажна была неудача Евпаторийского дела по своим последствиям и по сравнению его с предшествовавшими делами, она тяжелым камнем легла на воспоминания всей России. Так дело как бы и заглохло: никто о нём не вспоминал; образцовое его подготовление и маневрирование остались лишь в документах. Князь Меншиков никогда не говорил о нём; никогда меня о нём не расспрашивал.

8-го февраля, утром, была заслышана пушечная пальба от стороны Чургуна. Оказалось, что неприятель, пользуясь вьюгой, сделал от Балаклавы к стороне Чургуна нечто вроде рекогносцировки, но скоро был замечен нашими и своевременно остановлен. Перепалка еще изредка продолжалась, когда я, посланный светлейшим, отыскал в метелице наш отряд, осторожно преследовавший союзников. Когда всё успокоилось, я возвратился к князю и застал у него Тотлебена, с докладом о выборе места для редута за Килен-балкою. 9-го числа вечером, Тотлебен его уже разбил, а ночью открыл работы, помощью нескольких батальонов Селенгинского и под прикрытием всего Волынского полков, под общею командою отрядом генерала А. П. Хрущева. 10-го февраля, около полудня, главнокомандующий, сопровождаемый мною, поехал осмотреть работы. Найдя, что они настолько подвинулись, что оставленные на день несколько рот селенгинцев уже могли укрываться от неприятельских выстрелов, князь был очень доволен и, в поощрение трудившихся, назвал этот редут «Селенгинским»; ободрял молодцов, указывал как им удобнее работать и, вместе с тем, прикрываться от неприятельских штуцерных пуль. Сам он однако же очень рисковал, будучи верхом и тем представляя хорошую цель стрелкам. Хрущев, днем вместе с полком укрывавшийся в балке, завидя князя, присоединился к нему и указал место ночной своей позиции.

Возвращаясь, в хорошем расположении духа, на Северную, дорогою князь объяснял мне ту пользу, которую наступление редутами может принести обороне Севастополя. Он прибавил к этому, что если бы Инкерманское дело удалось, то теперь нам не пришлось бы занимать позицию на Сапун-горе таким медленным способом, каково наступление редутами, и что теперь, кроме затруднений в работах, нам предстоит, чуть ли не ежедневно, вступать в бой с неприятелем. Мысль укрепиться на Сапун-горе была еще у князя 24-го октября, в день Инкерманской битвы. Припоминая о том, князь заключил разговор словами: