Изменить стиль страницы

Мы выбежали на большак. Он был пуст. И только вдалеке, в нескольких километрах от нас, медленно втягивались на пригорок последние повозки колонны. Дорога была разъезженной, обледенелой. Ноги скользили, бежать было неудобно и трудно. А колонна уходила, уходила от нас. Мы сбросили с себя шубы. Нет, она все-таки уходила. Не догнать нам ее! Не догна-ать! Кто-то первым снял валенки. Бежать босиком по обледенелой колее легче, получается быстрее. Только бы хватило сил! Только бы — сил!.. Родные наши! Милые! Подождите! Постойте! Кра-асненькие!..

Первый солдат, которого мы увидели, сидел на куче хвороста и ел из котелка, стоявшего у него на коленях. Осторожно ложкой водил в котелке, сосредоточенно высматривая там что-то.

— Дяденька, дядя! — Мы бросились к нему. — Дядя!

Мы обнимали и целовали его. А он растерянно оглядывался, говорил что-то по-своему и по-русски.

— Зачем так, товарищ! Зачем плачет! Некрасиво!

Подошли другие солдаты:

— Хлопчики! Диты! А що б ему!.. Не плачьте, хлопцы!

Потом мы сидели на хворосте и смотрели, как солдат ест. Как он крошит в котелок корки и вылавливает их. И как плавают корки в желтоватой гороховой похлебке. Как они намокают и темнеют. Как они набухают, делаются большими. Как они ложатся на ложку. Как он неторопливо несет к губам, а с ложки падают капли…

Он увидел наши глаза, наши губы, наши лица, не донес ложку, не слизнул с нее, рука замерла.

— На!.. (Мы не двигались.) Кушай!

— Так самим вам надо, дяденька.

— Кушай!

Кто-то робко, недоверчиво потянулся к котелку. Откуда-то появились еще котелки. Их набралось штук пять. Корочки хлеба, затертые, замусоленные, в табачных крошках, с налипшими ниточками от тряпиц, в которых они перед этим были завернуты (солдаты — хлеборобы, бережливые мужики — их не выбрасывали), добрые корочки хлеба, я помню их…

11

И вот мы опять рубим. Сегодняшний день показался мне бесконечным.

Проснувшись утром, я услышал, что шумит дождь. Шебуршит высокой крапивой за стеной сарая. В щелку приоткрытой двери был виден кусок серого неба, тускло поблескивающая мокрая трава, кусты с обвисшей листвой. Не хотелось подниматься, вылезать на улицу. Я поспешно закрыл глаза, притаился, надеясь, что мои соседи еще спят и можно еще хоть немного понежиться в тепле. Но все уже проснулись, лежали или сидели, молча, насупясь, смотрели на улицу, ждали, что, может быть, прекратится этот дождь. Но вот ударили в рельс. Пришлось вставать и уходить. Мы проработали целый день. Скоро начнет темнеть, а дождь не только не утихает, но еще усиливается. Мы уже давно выполнили «урок», можно бы и передохнуть, но сидеть холодно. Сырая одежда, словно пластырь, липнет к телу. Мы прислушиваемся и поминутно смотрим в ту сторону, откуда должны прийти за нами.

Однако дождь припускает по-настоящему. Даже сумеречно стало.

— Кончаем! — кричит Борька, и мы бежим в шалашик, который еще утром соорудили из сосновых лап. Сидим скрючившись, уткнувшись подбородками в колени. Шалашик тесен, над головой шаркает по хвое дождь. Омшары затуманились, и лес на ближнем пригорке потерял очертания, превратился в темное расплывчатое пятно.

Так мы сидим долго. За нами все не идут.

Мы поочередно выглядываем из шалашика, чтобы не пропустить наших, хотя и знаем, что если придут, то покличут нас.

— Уверен, там они дрыхнут целый день в шалаше, — говорит Борька. Он, наверное, сильнее нас озяб. Голос у него какой-то незнакомый, хриплый.

И мне приходит мысль: «А может быть, не ждать их, идти! Догонят».

— Да это давно надо было сделать! — соглашается со мной Борька. — Пошли!

— А искать они нас не начнут?

— Конечно, нет! — уверяю я.

— Сообразят. Маленькие, что ли.

— Ну, ладно, прячьте топоры, пошли, — решается Муська и первой вылезает из шалаша.

Мы идем цепочкой. Впереди я, затем Борька и Муська. На открытом месте дождь кажется сильнее, больно хлещет по спине. Мы бежим, пригнувшись.

Где-то далеко позади, заглушенный расстоянием, раздается голос. Это зовут нас.

— Давай, давай, нечего останавливаться! — торопит Борька. — Догонят!..

За три года, прожитых в деревне, я привык к здешним лесам. Мне много приходилось бродить вот по таким же чащобам.

По мере того как мы идем, в душе у меня постепенно начинает нарастать какая-то неосознанная тревога. Она усиливается. И каким-то пятым чувством я начинаю улавливать, что лес не тот, не туда идем. Но я еще не решаюсь сказать об этом, беспокойно осматриваюсь по сторонам. Прислушиваюсь, жду, не догонят ли нас.

Лес заметно поредел, исчах. Стали попадаться одинокие засохшие елочки, будто наспех косо воткнутые в кочки, то слева, то справа в тумане видны их черные остовы.

— Кажется, не туда идем, — наконец сознаюсь я.

— Верно, и мне так кажется, — останавливается Муська. — Вернемся обратно.

— Да все правильно, — упирается Борька.

— Нет, нет, назад! Скорей!

Мы бежим следом за Муськой, нетерпеливо заглядывая вперед. Вот сейчас должны встретиться наши. Вот сейчас!.. Зовем, кричим, но никто не откликается. Только дождь шумит на болоте. Уже по-настоящему начинает темнеть.

— Мимо прошли! — останавливается Борька. — Я же предупреждал, не надо было возвращаться, не послушались меня!

Лохматые черные тучи совсем низко спустились к земле, от этого темнота сгущается не по-летнему быстро. Сечет дождь.

12

В ту первую ночь, когда мы заблудились, нам казалось, что просека где-то рядом и ее легко найти. Может быть, она и была рядом, надо было остановиться, дождаться утра, сориентироваться, но мы очень надеялись, что сейчас найдем ее и потому шли, шли.

Когда рассвело, я вскарабкался на самую высокую ель. Муська и Борька с нетерпением ждали, что я им скажу. Пока я поднимался, спрашивали: «Что там?» Кроме бескрайнего лесного моря на все стороны, до затуманенного дождями горизонта, я ничего не увидел. Молча сполз с дерева. И мы опять пошли.

Сначала казалось, что там, куда мы идем, небо чуть светлее, — значит, на той стороне солнце. Но потом такие же светлые пятна появились во многих местах, и слева, и справа, и позади.

Мы кричали. Кричали до хрипоты. И в одиночку, и разом. Но даже лесное эхо не откликалось здесь, на болоте. Звук будто увязал в сырых мхах. А воздух, туманный, тяжелый, казался густым. Хотелось расстегнуть, разорвать рубашку, она была мокрой, сжимала тело.

Не знаю, как я дождался вечера. Когда мы наконец остановились на ночлег, я упал лицом в мох и лежал так, боясь пошевельнуться, чтобы не стало хуже. Я очень озяб. Казалось, все промерзло во мне, напитавшись болотной влагой. Меня колотил озноб. Кожа на руках и лице стала твердой и шершавой, как наждачная бумага. Скорчившись, подтянув ноги коленями к подбородку, я засовывал руки в карманы брюк, но от этого становилось только холоднее, затем — в боковые карманы пиджака и, наконец, правую руку за пазуху, в потайной карман — может, хоть немножко отогреется там. Неожиданно я нащупал в кармане что-то твердое, крохотное. Это была папина фотография. Та самая, которую я забрал тогда в ларьке у Юрки. Папа!

И что-то заскулило в душе. «Неужели погибнем? — впервые подумал я. — Нет, выберемся. Выйдем. Ведь сколько раз это могло случиться, но ничего, выжил».

Я рассказал Борьке, как нам с бабушкой пришлось вести немцев и как мы чуть не погибли тогда. Как я, ушибив ногу, мог остаться, но не остался и побежал за бабушкой.

— Ну и дурак, — сказал Борька.

— Почему? — удивился такой неожиданной оценке я. — Я хоть ненадолго, а задержал немцев, потому они не дошли до «заслона».

— Да не потому не дошли, что ты задержал, а потому, что случайно выстрелили позади. А могли и не выстрелить. Что тогда? Вот и выходит, что дурак.

Конечно, могли и не выстрелить. Все верно. Я не могу возразить Борьке, но не могу и согласиться с ним. В жизни мы не всегда выбираем наиболее удобные варианты. Почему мы им предпочитаем другие? Чем все можно объяснить?