Изменить стиль страницы

— Муська! Муся! — Останавливался, вслушиваясь. Ждал. Мне казалось, что Муська, наша веселая, смешливая Муська сейчас откликнется мне. Ее не нашли лишь потому, что не ходил я.

Но тихо было в лесу. Только шумели сосны, попискивали синицы да где-то вдалеке постукивал дятел.

Я бродил до темноты. Вернулся не к инвалиду в избу, а к нашим в сарай. Борька встретился мне за околицей. Хоть и промок, и устал за день, но он не лег спать, нахохлившись, стоял на дороге, смотрел в сторону леса. Наверное, он тоже все еще надеялся и ждал.

— Из-за тебя все, — сказал я ему.

— Я же не хотел этого. Я не нарочно.

— Из-за тебя.

Я рухнул на солому. «Из-за него», — думал я. И вдруг мне вспомнилось, как я ушел из дома, когда Лепеха у меня украл карточки. Как мама бегала, искала меня. Ведь я не хотел ей сделать худо.

За мной пришел инвалид, пригласил меня в контору. Мы с ним избегали смотреть в глаза друг другу. Он долго и так и этак поправлял свою флотскую фуражку, видимо не зная, с чего начать.

— Тут это… Ейно барахлишко кое-какое. — Положил на стол узелок. — Придется в милицию сдать. А еще вроде письма какие-то остались.

Он передал толстую тетрадку. Это были не письма, а Муськин дневник. Почти ежедневные записи. Иногда короткие, торопливые. Вот и последняя, сделанная перед тем, как навсегда уйти в лес.

— Это кому же она пишет? — поинтересовался инвалид. — Почитай-ка, чего там?

И я прочитал:

«Жрать хочется. А душа поет. В душе целая симфония! Жаль, что я не владею нотной грамотой, записала бы сейчас, получилось бы, может быть, не хуже, чем у Шостаковича!»

«Вчера посмотрела здесь — все выжжено. Выжженная земля. Кажется, ничего не осталось. Но присмотрелась, какая-то былинка вылезает из нее, скрюченная, лохматая, как гусеница. Земле предложили: жизнь или смерть, и она выбрала — жизнь!

Вот скоро кончится война, вернется Гошка, эх, как мы жить будем, ребята!..»

Часть третья

1

Стучат весенние капели. На фоне голубого неба мелькают серебряные искры, по жести подоконников весело тюкают сотни крохотных молоточков. Выскочишь из цеха — глаза жмурятся от солнечного света. Под стенами хлюпают капли, вздыхают, оседая, сугробы, в водосточных трубах вдруг как посыплется — ах! — и на панель вылетают ледяные болванки. А вечером, лишь просинеет небо, белесой наледью покроются панели, захрустят вафельные корочки под ногами, на перилах нашего балкона повисают длинные прозрачные морковки. По мере того как гуще делается темнота, в комнате становится все холоднее.

Закутавшись в старое мамино пальто, растапливаю печь. От нее веет холодом, как от колодца. Она прогреется только через час-другой, к маминому приходу. И я растапливаю с таким расчетом.

Мама развесит возле печки свой мокрый ватник, парусиновые рукавицы, пристроит тяжеленные, будто камнями набитые, валенки. Они, конечно, не высохнут до утра — куда там! — их надо сушить неделю, но, как говорит мама, важен моральный фактор — были у печи!..

А приятно вот так сидеть возле гудящего огонька, слушать, как потрескивают угли, шкворчит кипящая вода, выступившая на торцах поленьев. И почему-то всегда, когда смотришь на огонь, думаешь о чем-то неуловимом.

В комнате совсем темно. Отсветы пламени, пробившись в щели, снуют по стенам и возле моих ног. В дверце печи круглое рваное отверстие, лучик света торчит из него, как макаронина. Я подставляю ладонь, и по ней божьей коровкой ползает теплое пятнышко.

Это отверстие пробило недавно. Пулей. Я вот так же топил печку, когда ко мне пришел Юрка, принес два винтовочных патрона. Мы зарыли их в угли. Результат — вот эта дырка.

Мама еще не знает о случившемся. О патронах, конечно, можно и не говорить. Мало ли что бывает.

В цехе часто приходится слышать, как вместе с дровами попадает что-нибудь. У нас с мамой один раз так бабахнуло, что чуть не сорвало с петель дверцу. Да и неудивительно. Наши дрова из Поповки. Ленинградцу-блокаднику это название о многом говорит. Не надо было быть там, чтобы понять, что такое Поповка. Достаточно взглянуть вот на эти поленья, все иссеченные, изодранные, в шрамах и царапинах, как спины у инвалидов в нашей Смольнинской бане.

Я сижу и думаю о том, что пройдут годы, пройдет, может быть, сотня лет. И забудется война. Уже не останется никого на земле, кто видел ее. Умрут инвалиды. Уйдет и наше поколение.

Но останутся деревья. Деревья с осколками в телах. И когда-нибудь будут пилить дерево, и вдруг под пилой, под ее острыми белыми зубьями, как раненый под скальпелем, громко вскрикнет осколок…

В коридоре раздается звонок. Кто-то пошел открывать.

— К тебе, Васюха, — кричит Глафира.

На лестничной площадке, освещенная тусклой фиолетовой лампочкой, стоит незнакомая женщина.

— О, какой у Дуськи большущий сын! Жених! Я-то думала, ты совсем маленький, мать всегда говорит: «Мальчик, мальчик», а ты вон какой. Ну, здравствуй. Что ж, разреши войти?

Она следом за мной проходит в комнату.

— Как хорошо у тебя, тепленько. Печечка топится. Руки озябли…

Я еще не угадываю причины ее прихода, настороженно жду.

— Я с твоей мамой вместе работаю. Она сегодня немного задержится, просила тебя предупредить.

— А что с ней?

— Дела всякие.

Случалось и прежде, что мама задерживалась, и довольно часто. Подавали внеочередной состав, и ей приходилось оставаться на ночь. Иногда она работала непрерывно по двое суток. И тогда предупредить меня об этом приходила мамина сослуживица, тетя Маруся с Восьмой Советской. А эту женщину я вижу впервые.

На ней розовый суконный берет и самый модный в этом сезоне ватник. Берет имеет такую форму, будто все еще натянут на тарелку. По ватнику прострочены продольные прямые линии, а ниже плеч — поперечные, похожие на сдвоенные фигурные скобки.

— Ты ведь тоже работаешь? — подойдя к печи и прижавшись к ней, спрашивает меня женщина.

— Да.

— Так вдвоем и живете? Папаша не заходит? Ну и плюньте на него, одни проживете. А я вместе с твоей мамой еще до войны работала. Замечательный человек она у тебя. Талант! Уважать и беречь надо! Конечно, сейчас работа у нас иная, тяжелая, ты ведь знаешь. В общем, ты не волнуйся, ничего особенного с твоей мамой не случилось. В больнице она, полежит немного и выйдет.

— В больнице?

— Да ничего страшного, не прыгай. Вена на ноге лопнула. У грузчиков часто случается.

Женщина называет мне больницу и объясняет, как туда ехать.

— Завтра не надо, а через денек-другой зайди в регистратуру, поинтересуйся. Полежит, отдохнет. Это как на курорте, просто повезло. Она больше за тебя волнуется. А ты вон какой большущий. Ах, хорошо у тебя возле печечки. Так бы и сидела всю ночь, не уходила. Да надо топать. Ну что ж, выпусти меня, Вася. Спокойной ночи.

Я возвращаюсь в комнату и растерянно останавливаюсь. Что делать? Что же делать? Опасно это, не опасно? Мне не сидится. Может быть, она чего-то не досказала, сама не знает всего или пожалела меня? Может, произошло что-то страшное и они не хотят, чтобы я знал?

И я решаюсь ехать в больницу, выяснить все точно.

Трамвай довозит только до улицы Панфилова, сворачивает на Пороховые, а дальше надо добираться пешком. Дома кончаются, трамвайные пути уходят в темное поле. Я бегу по рельсам. В лицо дует с полей ветер, дымятся верхушки сугробов. Бегу и постепенно начинаю понимать, что зря бегу, ничего в такую поздноту не узнаю.

Вдалеке несколько однотипных зданий. Сокращая расстояние, по целине направляюсь к ним.

— Стой, кто идет? — раздается в темноте, и передо мной появляется солдат с винтовкой наперевес. — Тебе что надо?

— Маму ищу.

— Какую еще маму?

— Где здесь больница? Мне узнать только. Ее сегодня привезли.

— Здесь госпиталь. Марш отсюда!

— Так мне сюда и надо.