Изменить стиль страницы

Незаметно он положил руку ей на плечо и шептал все быстрей и несвязней. Нонка хотела отойти от него, но ноги, казалось, вросли в землю. Она ощущала его горячую, дрожащую руку у себя на плече, шее, щеке и думала: «Господи, что я делаю! Зачем я стою и слушаю его, не скажу, чтоб замолчал. Да я же ведь не люблю его!» Но в то же время она сознавала, что чистая и бескорыстная любовь этого человека согревает ей сердце. Она стыдилась своей слабости, но не имела сил противиться ей.

Калинко наклонился, приблизил свое лицо к ее лицу. Аккордеон соскользнув с его плеча, упал на землю, издав тихий жалобный стон. Этот звук привел Нонку в себя, и она бросилась к селу.

Не было видно ни зги. Только огоньки в селе трепетали вдали, как светлячки. Нонка спотыкалась, падала, снова бежала, гонимая совестью, испуганная своей слабостью.

Перед глазами с головокружительной быстротой появлялись то Петр, хмурый и ревнивый, то Дамян, кротко улыбающийся, сильный и добрый, готовый протянуть ей свою дружескую руку, как отец — своей неразумной дочери, то Калинко с пылающими, детски влюбленными глазами… Кто согреет ее исстрадавшуюся душу, на чью грудь склонит она пылающую голову! И, протягивая мысленно руки к Дамяну, она шептала:

— Петя, милый, спаси меня! Не позорь! Не покидай меня! Помоги! Возьми меня, одна я…

Сама не зная как и зачем, она очутилась у ворот Пинтезовых. Улица была пуста. Во дворе никого не было. В кухне горел свет. Она отворила ворота и вошла во двор. Из сеней послышался голос Пинтезихи:

— У, проклятая, явилась наконец! Беда мне с этой свиньей!

Нонка остановилась. Голос свекрови словно хлестнул ее по лицу. Ей стало страшно. «Что я здесь делаю?» — опомнилась она. Пошла назад убитая, потерянная.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Совсем осиротел Пинтезовский дом без Нонки.

В прежние годы в эту пору все были веселей. Петр и Нонка выходили в поле рано утром и возвращались к заходу солнца, загорелые, радостные, усталые. И старому Пинтезу не сиделось дома. Манила его колосящаяся рожь, манила его мать-земля. Он каждый день ходил в кооператив и всегда находил себе работу. Вечером возвращался удовлетворенный, бодрый, веселый. Старуха целыми днями хлопотала по хозяйству, а вечером встречала тружеников богатым угощением. Эти напряженные трудовые дни были праздником в семье.

И в этом году подошла жатва, и в этом году село кипело в лихорадке, готовясь к уборке урожая. Двор кооператива был похож на пчелиный улей. В одном месте осматривали и готовили инвентарь, в другом — площадки для скирд, в третьем строили навес для летней кухни. И в правлении было шумно и оживленно. Марко Велков и бригадиры уточняли планы, спорили, как организовать агитпункты, подвоз воды, охрану снопов, проверяли состав бригад. Дымили трубы мастерских, звенели последние удары по наковальням. Тарахтели телеги, неистово ревели два кооперативных грузовика, подымая над селом облака пыли.

И в домах творилось то же самое. Хозяйки спешили закончить всю домашнюю работу, потому что во время жатвы они только ночуют дома. Вечером они собирались у ворот, говорили о жатве. Если кто-нибудь приносил с поля пучок колосьев, все смотрели, созрело ли зерно.

Только у Пинтезовых было глухо и пусто, будто буря пронеслась над их домом, перевернув все вверх дном. Все ходили печальные, встревоженные. Старуха бродила по дому и по двору в черном платке, не смея показать на улицу свое сморщенное, желтое, как лимон, лицо. Чувствуя себя виноватой в бегстве Нонки, она была ниже травы, тише воды. Только в сухих глазах тлела суровая злоба, мучительная, затаенная. Больше чем прежде тряслась она над Петром, надоедала ему своими заботами, а он был невнимателен к ней и груб до жестокости. Разговаривал с ней только когда был голоден или надо было переменить белье, кричал на нее, как на прислугу. Аккуратно выходил на работу, но работал как-то нехотя. Не было прежней сладости труда, не было тех дней, когда он работал плечом к плечу с Нонкой. Теперь вся эта радостная суета раздражала его и еще больше отделяла от людей, он чувствовал себя одиноким, ни с кем не мог сблизиться. Единственным близким ему человеком была Марийка, с ее запоздалой, безумной и сладостной любовью. Ее свекор со свекровью, дряхлые старики, ложились спать с курами. В те вечера, когда она не дежурила в коровнике, Марийка шла на сеновал и там, сидя на сене, поджидала Петра с затаенной страстью. Он приходил в условленный час, но был холоден к ней, чувствуя какое-то раздвоение. Ее безумные ласки, запах лежалого сена и трав одурманивали его исстрадавшуюся душу, и он возвращался домой, точно пьяный, мысли путались, но горе было на время забыто. Опомнившись, он зарекался не ходить к ней. Но на следующий день его опять тянуло к Марийке. Ее самоотверженная любовь и покорность будили в его сердце нежность и преданность. Много раз, пробравшись, как вор, через чужие плетни и сады, сидя с ней на сеновале, слушая ее тихий страстный шопот, он думал, что его любовь к Нонке была только мукой, что жизнь его будет лучше и спокойней, если он женится на Марийке. Вспоминая, сколько раз она облегчала его страдания своей любовью и ласками, сколько жертв принесла ради него, постоянно подвергаясь опасности, он начинал думать, что действительно любит ее, и тосковал, если несколько дней не виделся с нею.

Однажды, обнимая его, Марийка сказала:

— Слышала я, что у Нонки что-то с Дамяном…

Петр не смог скрыть своего волнения, задохнулся, словно кто-то сдавил ему горло. Марийка почувствовала, как задрожали его руки, и пожалела, что сказала ему об этом. Она была уверена, что Петр давно вырвал Нонку из сердца и выслушает ее совершенно спокойно и равнодушно. Но он отодвинулся от нее, лег на спину, полежал, потом встал. Напрасно Марийка уговаривала его побыть с ней еще хоть немного.

— Ах, ты не любишь меня! О ней только думаешь! — проговорила она со слезами на глазах. — Почему ты молчишь, Петя? Скажи мне словечко, скажи и убей! На все я согласна!

Петр вырвался из ее объятий и ощупью добрался до двери.

В дверях стоял какой-то человек в военной форме. Петр ясно увидел очертания его фуражки, почувствовал запах нафталина. Это был Марийкин муж. Высокий, широкоплечий, он стоял слегка сгорбившись, держа в руке не то палку, не то нож. Со страху Петру он показался вдвое выше, крупнее. Петр мгновенно сообразил, что тот может запереть его внутри, и, толкнув его в грудь, выскочил на двор.

В этот момент что-то обожгло его ухо и врезалось в плечо. Он бросился было бежать, но солдат крепко схватил его за рубаху и притянул к себе.

— Куда? — прохрипел он, тяжело дыша.

Петр, схватив одной рукой палку, другой ударил его прямо в лицо. Солдат отлетел, присел и выпустил палку. Петр, перескочив плетень, бросился вниз по улице и только тогда заметил, что рука его вся в крови.

А на другой день разнеслось по селу, что Марийку выгнал из дому муж. Петр ожидал, что его вызовут в сельсовет, но прошла неделя, другая, никто не приходил. Но он был неспокоен. Домой приходил мрачней тучи, слова сказать ему нельзя было — огрызался, как собака. Он не брился, почернел весь, подурнел, в глазах светилась ненависть. Иногда Пинтез, не сдержавшись, говорил ему:

— Что не побреешься, опустился, как разбойник.

— Не твое дело! — огрызался Петр.

— Раз твое — ты и делай! И это называется сын! Насупился, набрасывается на всех. Свет божий ему не мил. Заварил кашу — сам теперь расхлебывай, другие тут ни при чем, сам виноват.

Петр хлопал дверью и уходил, а Пинтез, смотря ему вслед, беспомощно покачивал седой головой. «До чего дошел! — думал он. — Слова сказать нельзя. Вот до чего дожил на старости лет».

Он шел во двор или в сад, долго сидел неподвижно, погрузившись в печальные мысли. Глядя на него, люди не верили, что это тот самый Пинтез, крепкий, работящий, представительный, внушающий уважение. Теперь это был немощный старик, которого, казалось, подтачивала какая-то тяжелая болезнь. Умные карие глаза ввалились, лицо почернело и осунулось. Уж не ходил он, как прежде, гордо выпрямившись, с той уверенной и мудрой молчаливостью, которая делала его таким внушительным. Стыдно было показаться ему в селе, встречаться с людьми, и он совсем замкнулся в себя. Молчаливый и необщительный, он тяжелее других переносил несчастье. Со старухой не делился ничем, потому что считал ее виноватой во всем, с Петром и хотел, да не мог слова сказать. В последнее время Петр совсем обезумел: вдруг вскакивал, фыркал, как бешеный. Еще сильнее сжималось сердце Пинтеза, когда он смотрел, как люди готовятся к жатве. Он чувствовал материнский зов земли, этой ровной, черной земли, которой он отдал всю жизнь. И горько было ему, что ни он, ни его сын не могут пойти к ней с чистым сердцем, с открытой душой, так, как идут к родной матери.