Изменить стиль страницы

— Принимай новый инвентарь, Нона!

Однажды он принес будильник и, как всегда, сразу же передал его Нонке.

— Смотрю я, твоя таратайка совсем отказывается служить.

Нонка была тронута и не знала, как отблагодарить его. В эти тяжелые дни, когда она переживала свое горе и чувствовала себя особенно одинокой, милое отношение Дамяна, его заботы и внимание искренне радовали и успокаивали ее. Вскоре оба так привыкли работать вместе, что понимали друг друга с полуслова. Она готовила свиньям корм — Дамян разносил его, он косил люцерну в саду — она собирала ее в стожки, и потом вместе они носили ее на ферму. Вечером, если Нонка не была дежурной, они вместе возвращались в село. Нонка привыкла к нему, и когда, случалось, он не приходил на работу, она ждала его до самого вечера. Спокойный, тихий и умный, он заполнял пустоту ее жизни, и без него она чувствовала себя одинокой. Она привязалась и к его ребенку и полюбила его. Это был тихий, худенький мальчик, в старой, некрасивой одежде, росший без материнской заботы и ласки. В свободное время Нонка шила ему обновки, мыла его, наряжала, как куклу, и ребенок привязался к ней. Каждое утро, входя с отцом во двор фермы, он кричал еще в воротах:

— Тетя Нона, ты где?

Нона брала его на руки и целовала в щечку.

С каждым днем воспоминание о ее жизни с Петром становилось все бледней и бледней. И часто она думала, что их жизнь, такая счастливая и такая горькая, была лишь обманчивым и мучительным сном. Но вечером, стоило ей остаться одной и закрыть глаза, как Петр вставал перед ней, с прищуренными глазами, суровый и гордый, властный и любимый. И тогда она чувствовала, что в глубине сердца таится тяжелая, безысходная любовь к Петру. Она забывала об его измене, обо всем, что произошло между ними, и мысленно обнимала его с трепетом девственной чистой любви. Но утром, освободившись от ложного обаяния сна, она рассуждала трезво, мысли ее были ясны, и, вместо любви, в сердце зарождалась обида и осквернение. Медленно и мучительно зарастала рана, но зарастала с каждым днем, и в ее юной душе пробивался нежный росток новой жизни. «Не сломит ли его буря, и для кого ему цвести?» — спрашивала она себя в смущении и тревоге.

Калинко снова стал ходить на ферму. И раньше, когда Нонки еще не было на ферме, он часто приходил к деду Ламби, но теперь что-то уж больно зачастил. Он очень возмужал за последние три года, отпустил себе усики. Но, хотя черты лица его стали как-то строже, хотя он старался выглядеть твердым и решительным, из его кротких голубых глаз струилось мягкое сияние страдающей артистической души. Три года назад, еще до замужества, Нонку смущало его молчаливое ухаживание, и теперь она не знала, как вести себя с ним, видя, что он ходит на ферму ради нее. Она стыдилась, что причинила ему столько страданий, но ей льстила его неизменная, самоотверженная преданность, да и любила она его, как любят больного, беспомощного ребенка.

Однажды вечером Калинко пришел со своим аккордеоном. Дед Ламби и Нонка сидели за воротами на скамеечке. Дамяна не было. Дед Ламби, как всегда, очень обрадовался Калинко. Он подвинулся, освободил ему место, болтая безумолку. Наконец, обратившись к нему, он сказал:

— Ну, довольно разговоры разговаривать! Ты лучше сыграй да спой нам! Так-то вот!

Калинко давно уж держал аккордеон на коленях и, казалось, только и ждал, чтоб дед Ламби умолк. Он перекинул кожаный ремешок на плечо и растянул меха. Из-под его пальцев полились грустные, нежные звуки. Он откинул голову назад, оперся о стену и заиграл в каком-то опьянении. Дед Ламби опустил глаза, умолк. Долго сидел он грустный, задумчивый, и, наконец, сказал:

— А ну-ка, спой ту, твою! — и опять опустил голову.

Калинко допел песню и начал другую. При первых звуках необыкновенное сияние озарило его смуглое лицо. Тут были и счастье, и радость, что Нонка услышит эту песню, сложенную для нее одной. Лицо его стало мечтательным и грустным, в глазах блестнула слеза. Он не пел, он говорил тихо и задушевно своим мягким грудным голосом.

Три года, три черных года
Как покинула меня моя любимая.
Три года, три черных года
Как забыла меня моя любимая.
А-ах!..

— А-а-ах! — тяжело вздыхал вслед за ним аккордеон. После каждого куплета Калинко отдергивал руку от клавишей, растягивал мехи, и тогда аккордеон вздыхал так безнадежно, будто в нем было живое сердце, собравшее в себе все человеческое горе.

При этих вздохах Нонка невольно поглядывала на Калинко. Он сидел все так же неподвижно, откинув голову, глядя куда-то вдаль. Лицо его странно преобразилось, на губах трепетала печаль. Но не только печаль, а и примирение с жестокой судьбой, горькая насмешка над разбитым сердцем, дерзнувшим полюбить ту, что никогда не полюбит его.

Комок подкатил Нонке к горлу, она с трудом сдерживала слезы. А Калинко пел о речке, журчанье которой он слушал каждый вечер, об ивах, которые одни утешали его, потому что только им была близка и понятна его скорбь. И в конце песни с восторженной и трогательной преданностью он обещал своей любимой любить ее до тех пор, пока речка течет через поле…

— Ах, чтоб тебе неладно было! До слез довел! — ласково проговорил дед Ламби и начал пальцем тереть глаза.

Калинко опустил аккордеон на колени, улыбнулся и ничего не сказал. Все молчали под грустным обаянием песни.

Солнце незаметно село. Прозрачный мрак окутывал поля. Бледно-зеленые ивы начинали темнеть. Над ними летала стая горлиц в поисках ночлега. Слышен был мягкий шелест их крыльев: фив, фив, фив. Потом они опустились на ивы, уснули. Угомонились и воробушки, которые собирались стайками в роще и подымали писк на все поле.

— Запоздала я сегодня, — сказала Нонка и встала.

— Оставайся здесь ночевать, Нона! — попросил дед Ламби.

— Нет. Надо сходить кое за чем домой, — настаивала Нонка.

— Тогда пусть Калинко проводит тебя, — сказал дед Ламби.

— Да я и одна дойду. Рано еще.

— Нечего одной ходить по полю в темноте. Вставай, Калинко, проводи ее, а потом опять возвращайся.

Калинко встал еще до того, как дед Ламби обратился к нему.

— Пойдем отсюда, через поле, — сказала Нонка.

— Ладно, — согласился с готовностью Калинко.

Он быль очень взволнован, потому что в первый раз шел с Нонкой так поздно вечером в поле. Нонка предчувствовала, что он заговорит о своей любви, и ее очень мучило это. Песня еще звучала в ее ушах, камень лежал на сердце. «И чего мучаю человека? — думала она. — Почему не скажу прямо, что не могу полюбить его. Он поймет меня, и мне станет легче. Мне начать? Нет, пускай он первый заговорит, и я ему все скажу!» Но слыша его нервное дыхание, видя его смущение, Нонка испытывала к нему жалость и не решалась так жестоко оттолкнуть его от себя. «Бедный, он любит меня!» — думала она, и какое-то неуловимое чувство близости и благодарности согревало ей душу.

Чтоб нарушить тягостное молчание, она сказала обыкновенным, дружеским, даже шутливым тоном:

— Как ты переменился, Калинко! Стал совсем другим, даже усы отпустил.

— Человек меняется… Только сердце остается прежним.

Он опять умолк. Прошли еще несколько шагов, и Нонка остановилась.

— Ну, дальше я одна пойду.

Калинко словно испугался, что она уйдет, и быстро заговорил:

— Нона, я пришел сегодня, чтоб поговорить с тобой… Ты много выстрадала, и мои слова могут огорчить тебя, но…

Нонке надо было прервать разговор и уйти, но она не сделала этого. Опустила голову, приостановилась. Ее пугало любовное признание Калинко, но глубоко в душе она ждала его. Он стоял совсем близко, она видела безумный блеск его глаз и думала: «Убегу! Убегу!», но неведомая сила приковывала ее к месту.

— Ты знаешь, что я люблю тебя, Нона! — говорил Калинко, смотря на нее с отчаянной решимостью. — Три года прошли с тех пор, как ты вышла замуж, а я ни разу не подумал о другой. Когда ты радовалась, радовался и я, когда страдала, страдал и я…