Изменить стиль страницы

Ехал мужик на телеге, я даже голову в другую сторону отвернул, а он останавливается, тпр-р-ру, должен ксендза подвезти, ему глядеть больно, что ксендз идет пешком. Волей-неволей пришлось к нему сесть. А потом, на телеге, издалёка ли путь держу? Вроде я вас, отец, где-то видел, малость вы смахиваете на одного такого, говорят, он в Марушеве погиб. И не стыдно приходу, неужель поприличней одежки своему ксендзу не могут справить?

Измучился я от этого хуже, чем от ран. Дошел до Мерник и там у знакомого сменил сутану на обычную одежду. Да и что бы мать сказала, увидев меня в обличье ксендза? Выспался и пошел дальше. Хотел этот знакомый дать мне велосипед. Попробовал я, но ехать оказалось трудней, чем идти. Несколько раз повезло, подсаживался на попутные телеги. Ксендзом я уже не был, так что не боялся отвечать, куда да зачем иду. То лошадь собрался покупать, но обязательно пегая мне нужна, то пасеку завести надумал и хорошую матку ищу.

Поздно уже было, когда я вошел на наше подворье. Пес меня сразу узнал, заскулил, об ноги давай тереться, я взял его за морду, тихо, Бурек, нет меня здесь, ты хоть и пес, но должен понять, и вообще нигде меня нет. И он, как человек, понял, завилял хвостом и поплелся в конуру.

Подморозило чуток, и потому, наверное, меня бросило в дрожь, а раньше, на ходу, жарко было, иногда даже пот прошибал. Я присел за углом овина и решил там подождать, покуда мать, когда свечереет, выйдет доить коров. Поглядел на небо — ничего не переменилось, звезды на тех же местах, что всегда в эту пору. Большая Медведица у Блаха над тополем, Малая немного подальше. И может, оттого, что я в небо смотрел, у меня вдруг закружилось в голове. Сейчас, подумал, сомлею, но ничего, помалу пришел в себя.

В хату я нарочно не заходил, чтобы снова, как в прошлый раз, не поругаться с отцом — не для того я, раненый, тащился в такую даль. Мать мне только хотелось увидеть и сказать ей, что я живой, а то, может, она уже молится за мою душу после того, что в Марушеве стряслось. Да и тогда я в неудачное время явился, жатва была, а когда жатва, известно, всяк к чужим словам глух. Родители ко сну готовились, мать в рубашке стояла на коленях перед разобранной постелью и читала «Отче наш». Отец парил ноги в лохани. Но хоть бы сказал:

— Слава богу, живой.

Или:

— Захирел чего-то.

Или:

— Ну как тебе там?

Мать, разогревая мне на сковороде вареники, сразу начала выплескивать из себя накопившуюся боль:

— Мозги уже сохнут, нет его и нет, боже милостивый. А тут еще вчерась сорока села на ясень и трещала, трещала, у меня сердце оборвалось, должно, с Шимеком что. Говорю отцу, Юзек, сгони чертовку эту, верно, с Шимеком случилась беда. Сама схватила камень и ее прогнала. Сколько за тебя молилась, просила Иисуса, Марию, чтоб не оставили тебя заступничеством своим. А уж снился ты мне каждую ночь. Как-то увидела, во двор притащил крест. Я говорю, откуда он у тебя, а ты — что у дороги лежал, когда ты возвращался с поля домой. И спрашиваешь, куда его, мама, свалить? А свали, говорю, у Секулиного сарая. Жаль, мама, говоришь ты, такой-то крест, небось из смолистого дерева. Кабы тебя убили, я б не пережила.

А отец только вытащил ноги из лохани и поставил на край, чтоб вода стекла. И вдруг как заорет на мать:

— Ну дай же что-нибудь!

— Чего надо?

— Ноги вытереть.

Она бросила ему тряпку, а он, обтирая ноги, сказал:

— Прям, убили его. Ты думаешь, им там плохо. Да они придумали партизанщину эту, лишь бы не делать ни хрена. Побросали отцов, матерей, пусть живут как хотят. А тут даже задницу некогда почесать, и еще молись за них, лей слезы. Забавы кончились, новые придумали — в войну играют.

— Не больно мы там играем, отец, — сказал я, но так, чтобы его не обидеть. — Тоже не продохнешь.

— Чего ж это вы делаете? — злобно прошипел отец.

Ну, тут меня понесло, и я сказал:

— Убиваем.

— Убиваете? Так не каждый ведь день. Хороший сын пришел бы когда, покосил. Вона, мне хлеб не с кем свозить. Антека еще к земле снопы гнут!

— Каждый день, отец. А случается, дня не хватает. — Я с трудом сдерживал ярость.

— А ты разок не убей и приди. — Отец отшвырнул тряпку, которой вытирал ноги, посмотрел на меня и словно бы с удивлением спросил: — И рука у тебя никогда не дрогнет?

— Нет.

— Ой, не наша в тебе кровь.

Я вскочил, хлопнул дверью, по горнице стон прошел. Мать выбежала за мной, но я сразу метнулся в сад, к реке.

Заскрипела дверь хаты, и бледный свет фонарика блеснул на пороге. Материна тень повернула к хлевам. Мать казалась совсем маленькой, а может, это ночная темнота ее придавила. В одной руке у нее был подойник для молока, в другой раскачивался фонарик. Подмерзшая земля похрустывала под ногами. Я было пошел матери навстречу, но подумал, что, если вдруг неожиданно перед ней появлюсь, она может решить, не я это, а моя душа. Вдобавок ночь звездная, лунная, самое время для неприкаянных душ. И собака спокойно в конуре сидит, а собака душу не чует. Мать вошла в хлев, неплотно прикрыв дверь, и на порог легла светлая полоска от фонарика.

— Пусти! Подвинься! — услышал я, как она покрикивает на корову.

Я посмотрел на конуру, не надумал ли пес выскочить и меня выдать. Но нет, видно, помнил, что я наказывал. Стал я крадучись подбираться вдоль стены к этой полоске света, а когда подошел, тихонько просунул голову в дверь. В лицо мне ударило теплом, запахом скотины, навозом. И показалось понятным, почему Иисус пожелал родиться в хлеву. Я осторожно расширил светящуюся щель. Дверь скрипнула, но мать, должно быть, ничего не услышала. Она сидела, согнувшись, под огромным коровьим брюхом, будто вся ушла в молитву, и только руки ее двигались в этом брюхе, в самой его глубине. А из-под рук в зажатый между колен подойник брызгало молоко. Одно это — как брызжет молоко — было слышно во всем хлеву, а может, и на всем белом свете.

— Мама, — шепнул я.

Струйки молока разом как оборвались. Мать медленно подняла голову и, оглядев потолок, стены, тихо спросила:

— Шимек?

— Не там, мама. Здесь, — уже смелее сказал я и вошел в хлев, закрыв за собою дверь. Мать посмотрела на меня, боясь поверить, не в силах подняться со скамеечки. Корова пару раз махнула хвостом, мол, почему перестали ее доить. — Ну что, мама? Чего у вас слыхать?

— Ты живой? — сказала мать. И будто со всего ее тела, не только из глаз, полились слезы.

— В молоко накапает, — сказал я и взял подойник у нее с колен. — А жаль будет выливать.

Она вдруг, точно нитку зубами, оборвала хлынувший из нее плач. Утерла передником слезы. Попросила:

— Погоди, кончу доить.

— Да мне уходить надо, — сказал я. Что другое я мог сказать?

— И в дом не зайдешь?

— Нельзя. Меня ждут.

— Выпей хотя б молочка.

Я поднес подойник к губам, нагнул.

— Исхудал ты, сынок, осунулся, — запричитала мать. Но голова моя почти вся ушла в этот подойник, и голос матери доносился откуда-то издалека. — Михал приезжал. С каким-то делом к тебе. Думал, ты заглянешь. Тоже с лица спал. — Я жадно пил молоко, будто сок земли. — Прости отца, это у него тогда сгоряча сорвалось. — Я чувствовал, как с каждым глотком молока ко мне возвращаются силы.

IX. ВОРОТА

Крест — нет, Иисус Христос — нет, ангел — нет, пропеллер — нет, что бы на этот склеп поставить? Я даже подумал, может, такие ворота, как те, в поле? Намного меньше, конечно, такие для целого кладбища хороши, не для одного склепа. Но кто сейчас сделает кованые наличники, лошади некому подковать, в Болешицы ездить приходится. Сюдак, покойный, тот и коней подковывал, и для телег всякие железки делал, и кому чего ни понадобится — плуги, решетки, пожарные багры, мельнику Потейке целую ограду, дом вокруг обнести, выковал. Старый уже был, а все чего-то стучал. Пройдет кто мимо кузницы, остановится, мехи раздует, что-нибудь подержит, старик работал до последних дней. А сколько от него можно было о железе узнать, больше, чем об. Америке от тех, кто там прожил целую жизнь. Говорил он, к примеру, что железо старится, как человек, и душа у него, то же самое, есть. Обязательно должна быть кузница, хотя бы ради одного только звона, какой от нее по деревне расходится. А тут уже года три, как Сюдак помер, стоит пустая, того и гляди развалится, и нету охотников идти в кузнецы. Даже Сюдаковы сыновья телевизоры навострились чинить, а самый простой замок не починят, как ни проси. А без наличников что за ворота?