Изменить стиль страницы

И хоть я позволил себя продырявить, как последний дурак, но жатва прошла, раны зажили, и начал я снова по гулянкам летать. Любил я гулянки, ой как любил! Мир не казался мне больно уж хорошо устроенным, но если тебя в драке даже самую малость царапнут, потом и на мир приятней глядеть, и работаешь в охотку. Подрядился я на железную дорогу гальку под пути насыпать, купил себе коричневый в белую полоску костюм. Рыли в усадьбе пруд, платили ползлотого за кубометр. Купил габардиновое пальто, рубашку, галстук, носки. Подумывал даже часы купить и портсигар, и наверняка бы купил, не начнись война. Но без часов и портсигара, все равно одет был лучше иного богатого. И носовой платок у меня имелся, а некоторые даже не знали, для чего он. Другого такого кавалера еще надо бы поискать. Потому и не было на гулянках девушки, которая б отказалась со мной танцевать. Я еще привередничал. Случалось, после гулянки возвращаешься домой только к вечеру следующего дня, а отец тебя встречает, точно ты прямо из пекла явился. Гуляй, гуляй, паразит, не заметишь, как жизнь прогуляешь. А чего господу богу скажешь, когда придет пора умирать, — что гулял?

Да что отец, он только и знал: работа и господь бог, а на билет ни разу гроша не дал. Ну и то четверть жита тайком вынесешь с чердака и еврею за полцены. То яиц подберешь, а мать потом — что у ней куры перестали нестись. Как-то грушу почти целиком обтряс, рабочим на железной дороге продал, по два гроша штучка. А раз собачник ездил по деревне и скупал собак. Отвязал я с цепи нашего Рекса и задворками, задворками, чтоб никто не видел, отвел в дальний конец деревни и там продал собачнику, когда он уже уезжал. Хороший был пес, но в воскресенье в Болешицах устраивали гулянку. Жаль было не пойти, хоть и Рекса жаль. Ластился к ногам, скулил, словно чувствовал. Стал я его утешать, много ли радости, Рекс, от твоей собачьей жизни? Теперь уж тебя никто не заставит лаять на вора. Будешь в лучшем мире служить. Собаки тоже попадают в рай. Отец потом как пришибленный ходил, все расспрашивал в деревне, не видал ли кто нашего Рекса. Потому что любил его, как ни одну собаку, и Рекс больше всех любил отца.

А раз почему-то некуда было идти. Ну и стояли мы с ребятами в воскресенье пополудни возле корчмы. Девушки еще не выходили из домов. Прибраться надо, посуду помыть. Старухи к поздней обедне брели. Выпить бы, но как назло ни у кого ни гроша. Еврей, хозяин корчмы, в долг не давал, потому что за каждым и так уже числился должок. Солнце затуманилось, похоже, к дождю. А до вечера еще далеко. Эх, хоть бы пришел кто и поставил пивка. Или подраться бы, только никто ни к кому не цеплялся, квелые какие-то все ребята были.

И вдруг вдалеке на дороге облако пыли и три лошади, а на лошадях трое верхом. Кого ж это в воскресенье в деревню несет? Вроде в военных мундирах. Подъезжают к корчме, осаживают коней, капитан, поручик и барышня. Капитан как капитан, поручик как поручик, а барышня — у меня аж дух занялся. В бриджах, в офицерских сапожках со шпорами, в круглой черной шапочке с козырьком, в руке хлыст, ни дать ни взять ангел, переодетый наездником. Капитан говорит с лошади:

— Ну что, орлы? Вижу, в случае чего будет кому за отечество постоять! Напиться можно в этой корчме?

— Можно! Можно! — Ребята встрепенулись, закричали наперебой: — Пиво есть! Квас! И лимонад!

А я уставился на ангела и гляжу, как на образ. Красивые девчонки и в деревне были, но такой красоты я в жизни не видел. А может, это потому, что она в таком наряде и на коне? Должно быть, я здорово засмотрелся — ангел тоже на меня взглянул и улыбнулся. Потом соскочил легонько с лошади, словно кот с печи. Капитан и поручик тоже слезли.

— А ну, орлы, подержите коней, а мы пойдем чего-нибудь выпьем! — сказал капитан.

Ребята, как один, кинулись к лошадям. Таких коней подержать не каждый день выпадает. Но я всех растолкал. Разойдись! Шимеку велели держать.

— А ну, проваливай! Не то как засвечу, искры посыплются из глаз!

Собрал вместе поводья от всех трех лошадей, намотал на руку. Те пошли в корчму. Вскоре вышли. Капитан первый вскочил на коня.

— Спасибо, орел!

За ним поручик. Потом ангел поставил ногу в стремя, но, видать, оттолкнулся слабо. Раз попробовал, другой, и все вроде ему седло высоко. А сам на меня поглядывает. Тогда я правой рукой подхватил барышню пониже спины, а в левой поводья ее коня держу, и посадил в седло. А потом рука моя словно сама собой скользнула по ее бедру и по сапожку, до шпоры, и там, возле шпоры, я ножку и сжал. Барышня на мгновенье закрыла глаза, потом улыбнулась, но невесело. И тут кто-то меня хрясь по голове.

— Ах! — вскрикнул ангел.

Я обернулся — это поручик хлыстом.

— Убери руки, хам! — зашипел в ярости. — А чтоб не обидно было — на, получи. — И бросил мне под ноги деньги. Я наотмашь ударил его лошадь по крупу, он так и подскочил в седле. И все трое ускакали.

Ребята кинулись поднимать. А я пошел домой — неужто на такие деньги пить? Это все равно что дьяволу душу продать. Но ребята меня догнали и силком затащили в корчму. Сунули в руки стакан, и пей до дна — твоя добыча. Надо бы, чтоб он тебя еще разок огрел и столько же дал. Ну а выпивши, затеяли мы драку и разнесли корчму. Лавки, столы, кружки, стаканы — все пошло в ход, что только ни подворачивалось под руку. Кто-то бочонок с пивом схватил и как брякнет об землю, нас всех окатило пеной. Хозяин под стойку спрятался и ну вопить:

— Полиция! Полиция!

Все стекла из окон повылетали. Двери соскочили с петель. А я лучшему своему другу, Игнасю Магдзяжу, так звезданул бутылкой по башке, что он на колени упал и расплакался:

— За что, Шимек? За что?

А я не знал, за что, и тоже заплакал над ним, потому что вид у него был такой, словно его башку кто-то в ушат со свиною кровью макнул.

— Не знаю, Игнась. Не знаю. Может, если б ты мне залепил, я бы тебя не тронул. Видно, кто-то кому-то должен был залепить. Не плачь. Пойдем как-нибудь на гулянку, ты возьмешь такую же бутылку и мне по башке. Я тебе слова не скажу. Еще налью стакан.

Молодые мы тогда были. Если уж веселились, веселились от души, напропалую, словно завтра на этом свете не жить. А во мне молодости бы на двоих хватило, так и распирало всего. Не бывало ни хороших, ни худых минут, есть охота повеселиться — пошло-поехало. Нутру порой ничего не хочется, а снаружи веселишься, гуляешь, пьешь — ого-го! Нутро иной раз печаль сосет, а самого распечального можешь развеселить. А уж среди девушек в деревне я самым веселым кавалером считался.

— Эх ты, Шимек, Шимек. Кого хочешь развеселишь. Ни Блажек, ни Лукаш не умеют так. Точно в тебе черт сидит. Хи-хи-хи!

Любят девушки, чтобы их сперва развеселили. Развеселить все равно что отпустить грехи. И потом на другое уговорить легче. Встретишь какую, когда она с обедом в поле идет, с полдороги проводишь, пошутишь, обнимешь за плечи и вечером уже лежишь рядом с ней над рекою или в саду. И она не боится, что это грех, потому что в молодости вроде и не стыдно грешить. А захочешь то да се увидать, покажет, даже, как голубя, даст подержать в руке. Или в костеле во время поздней обедни пододвинешься к которой-нибудь поближе и шепнешь на ухо:

— Ложись сегодня, Виктя, на сеновале.

И ни собака на тебя не залает, ни ворота не заскрипят, и к сену подставлена лесенка. А сено только-только свезенное с лугов, и девушка точно луг под тобой стелилась. И как нагретый солнышком луг дышала теплом. И ты словно кузнечиков слушал, положивши голову на этот луг, так в ней шумела кровь. А то пойдешь в полдень на реку, где купаются девушки. А купались они почти всегда нагишом, редко которая в рубашке. Река чистехонькая, аж телу сладко, чего им стыдиться. Лошадей купали, и никто не запаршивел никогда. Гуси, утки сами в воду шли, не надо было загонять. Рыбы почти что поверху плавали. А на дне разных камушков — прямо рябило в глазах. Можно было сесть на бережку и без конца на воду смотреть и смотреть, и даже призадуматься, что она, как твоя жизнь, течет. Такая чистехонькая была река.