Изменить стиль страницы

Сережа решительно не одобрял намерения Льва продать деревеньки Мостовую и Грецовку, а вместо этого настаивал на продаже четырех маленьких лесов: Чепыж, овраг Грумонтский, «роща за почтовым двором и круглый березняк».

Были в письме Сережи и соображения, как, не идя против совести, избежать опеки и выиграть время, чтобы уплатить самому жестокосердому из кредиторов, купцу Копылову, и совет не просить денег у Дьякова, старого приятеля Льва. Этот свой совет Сережа подкреплял меланхолическим наблюдением: «Нынче такой век, что ни у кого денег нет, а у кого и есть, то не дают…»

Хотя письмо Льва к купцу Федуркину сыграло свою роль и, по соображению Ергольской, не без помощи Сережи была совершена сделка и Федуркин уплатил просимые восемьсот рублей серебром за лошадей Льва Николаевича, которые, по мнению Сережи, «не стоили и половины» этой суммы, и часть долга Федуркину таким образом была погашена, все это лишь отчасти умалило недовольство Льва посланиями брата. Удивился он и тому, что все его письма тетенька дает читать Сереже.

«Не буду отвечать на его прелестные шуточки по поводу моих писем к Вам… Скажите ему, что удовольствие, которое ему доставили его миленькие шуточки, наверно слабее того неудовольствия, которое я испытывал, читая их». Начертав эти слова в письме к «Ея Высокоблагородию Татьяне Александровне Ергольской», как он обычно адресовал свои корреспонденции к тетеньке, Лев Николаевич вновь предался материальным соображениям. Он излагал их в этом же письме.

Проект Сережи продать леса он отверг. Правда, ему оставался еще молодой осинник… Нет, леса ему были еще дороже большого дома. Или Сережа несколько поколебал отношение его к дорогому сердцу сувениру — большому дому? «Прежде всего Мостовую… затем Грецовку, даже большой дом раньше лесов», — написал Лев Николаевич. Впрочем, он предоставлял Валерьяну, который все же взялся за его дела, поступить, как тот сочтет нужным. Ему просто грезились те четыре тысячи рублей серебром, получив которые, он мог тут же покончить с долгами.

Он стал думать о братьях. О странностях Митеньки нечего было и говорить. А Сережа с его цыганкой? Неужто никого лучше этой цыганки свет не родил? А Николенька? Даже и Николенька, кажется, поглупел от долгой военной службы на Кавказе.

Вошел, гремя костылями, Лукашка, можно сказать, первостатейный песенник, привел с собой другого известного в станице песенника, казака средних лет Максимова. Но они не петь пришли. Навестить Лукашкиного дядю и его постояльца.

— И все-то вы пишете, — сказал Лукашка, показывая, что он, грамотный человек, уважает занятия письмом. — Непохожий вы на других…

— А разве все должны быть одинаковы? — спросил Толстой.

— Непохожему трудней, — ответил Лукашка, и Лев Николаевич подивился его сметливости, да и мудрости.

Как бы то ни было, и Лукашка, и молчаливый Максимов, и Башлыков, и некоторые другие из местных, не говоря о Епишке, тянулись к нему, Толстому. Отчего бы?

Глава девятая

«БОРЮСЬ С СОМНЕНИЕМ И СТРАСТЯМИ»

1

Очень скоро по возвращении в станицу он угодил на дежурство, суетливое дежурство накануне смотра, который производил командир 20-й артиллерийской бригады полковник Левин. На этот раз у него не было никакого желания, чтобы рука его была пожата рукой полковника. Видно, некоторые противоречия юности навсегда уходили в прошлое. Но два противоположных желания — уйти в отставку и дожидаться офицерского чина — все еще боролись в нем.

Смотр был как смотр, солдаты стояли в каре, по команде вытягивались в струнку, офицеры подскакивали к вышестоящим, те — к полковнику, поместившемуся на возвышении, и докладывали… Гремел барабан…

Смотр кончился, у Льва Николаевича было одно желание — спать.

— Какое у тебя впечатление от смотра? — спросил Николенька.

— Дурацкое зрелище.

— Какое, какое?

— Дурацкое, говорю.

В этом его ответе заключалась суть дела. Войну он осуждал, но и в будничной военной службе не находил ничего привлекательного. Так что же, помимо литературного труда, оставалось? В иные дни он шел «по всем путям», полностью оправдывал свои минутные увлечения и даже вспоминал о них с удовольствием, говоря себе: приятно выйти утром от женщины; жизнь есть жизнь — со всеми ее приманками; в конце концов, и физические наслаждения имеют свои права.

День рождения стал для него днем подведения итогов. Итог был противоречивый. Тут были и сомнения, и надежды, и вопросы… Двадцать восьмого августа, в обычный для записей вечерний час, он занес в дневник:

«Мне 24 года; а я еще ничего не сделал». Сознание подсказывало ему, что он не совсем справедлив к себе. И он приписал: «Я чувствую, что недаром вот уже 8 лет, что я борюсь с сомнением и страстями». И снова тот же вопрос: «Но на что я назначен? Это откроет будущее». В эту минуту он не думал, не предвидел, что тот же вопрос, то с длинными, то с короткими перерывами, он станет задавать себе на протяжении всей своей долгой, полной исканий, радостей и нравственных мучений жизни.

Едва отпраздновали день рождения, едва миновала ночь, пришло ошеломляющее письмо от Некрасова. Лев Николаевич, внутренне сжавшись, окинул его взглядом только после перечитал внимательно.

«Милостивый государь! — писал редактор «Современника», — Я прочел вашу рукопись (Детство). Она имеет в себе настолько интереса, что я ее напечатаю. Не зная продолжения, не могу сказать решительно, но мне кажется, что в авторе ее есть талант. Во всяком случае, направление автора, простота и действительность содержания составляют неотъемлемое достоинство этого произведения. Если в дальнейших частях (как и следует ожидать) будет поболее живости и движения, то это будет хороший роман. Прошу Вас прислать мне продолжение. И роман ваш и талант меня заинтересовали. Еще я посоветовал бы вам не прикрываться буквами, а начать печататься прямо со своей фамилией. Если только вы не случайный гость в литературе. Жду вашего ответа. Примите уверение в истинном моем уважении. Н. Некрасов».

Какое прекрасное письмо! Какой милый человек! Он долго не мог отделаться от впечатления. Значит, не зря старался… Усилия, надежды, мечты — не напрасны. Есть в мире радость. И не придает ли радость величия, душе?! Вот так и находишь себя, и это чувство ни с чем: не сравнишь! Он был полон возвышенного и таинственного спокойствия духа, ощущения своего «я». Смущало лишь одно: в письме редактора не было ни слова о деньгах. Первым побуждением было ответить тотчас, но он прособирался целых две недели. И наконец написал. Конечно, он очень обрадовался, тем более что это мнение о романе «первое, которое я о нем слышал», писал он. И тут же, однако, оговорился: «Несмотря на это, повторяю просьбу, с которой обращался к Вам в первом письме моем: оценить рукопись, выслать мне деньги, которые она стоит по вашему мнению, или прямо сказать мне, что она ничего не стоит».

Он не уверен был в продолжении романа и не скрыл этого от редактора: «Принятая мною форма автобиографии и принужденная связь последующих частей с предъидущей так стесняют меня, что я часто чувствую желание бросить их и оставить 1-ую без продолжения». Он упорствовал в нежелании назвать себя и сообщил все тот же адрес: «…Графу Николаю Николаевичу Толстому с передачей Л. Н.», заставив Некрасова решить — да и сообщить о том Тургеневу, — что граф Николай Николаевич Толстой и есть автор романа, а мифический «Л. Н.» — маневр, маскировка, бог весть для чего придуманная.

Миновал месяц ожиданий — и вот второе письмо от Некрасова. Видно, что запроса о деньгах тот еще не получил. Об этом деликатном предмете в письме редактора и на сей раз не было ни словечка. Были новые похвалы. По прочтении рукописи в корректуре для девятой книги «Современника» Некрасов нашел, «что эта повесть гораздо лучше, чем показалась с первого раза». «Могу сказать положительно, что у автора есть талант», — писал он. И тут же — две просьбы: прислать продолжение, если оно есть, и, хотя он догадывается, «сказать положительно имя автора повести… Это мне нужно знать — и по правилам нашей цензуры».