Изменить стиль страницы

Затих в ночном безмолвии лес, окружающий Маюртуп. Вдали были Черные горы, и там горели бивачные огни. Лишь позже стало известно, что возле одного из этих огней всю ночь, до рассвета, сидел Шамиль. Холодный воздух леденил колени, и люди из свиты Шамиля просили его укрыться в сакле, но он не отвечал. Он был неподвижен и похож на задремавшего орла. Он думал о бое, который предстоял с восходом солнца.

Отряд подвигался лесом, таинственным лесом на пути в укрепление Куринское. Укрепление отстояло всего за десять верст, но эти десять верст были трудноодолимые. С одним молодым чеченцем Барятинский отправил письменное распоряжение прославленному командиру Донского 17-го полка и начальнику подвижного резерва полковнику Бакланову, находившемуся в Куринском, пойти ему навстречу. Но долгое время оставалось сомнение: добрался ли посланец до цели? Не перехватили ли его в пути?

Войска прошли более половины пути к Куринскому, когда раздалось в сыром туманном воздухе дальнее заунывное пение: это горцы пели перед боем стихи из Корана. Тотчас началась канонада со стороны неприятеля. Шамиль действовал. Против правой цепи и арьергарда показался противник, скрытый туманом, так что невозможно было определить его численность. Впрочем, представление о нем давала густота выстрелов.

Загремела и артиллерия отряда Барятинского. Лев Николаевич стоял у орудия, которым командовал его брат. Он не думал о смерти. Оглушал треск выстрелов. Он прислушивался к командам брата и точно их выполнял. Спокойствие, слух и какой-то инстинкт артиллериста были у старшего Толстого поразительные. А у Льва было детское чувство, словно шла игра, азартная, пусть и опасная…

О противнике солдаты говорили собирательно: «Он». Так они говорили и тремя годами позже о другом противнике — в Севастополе, так говорили в конце жизни Толстого о японцах, так называли врага в жестокие времена первой и второй мировых войн: «Он». Лев Николаевич, не забывший своего участия в набеге, слышал свист пуль не впервые, и эти звуки не испугали его. Напротив, все вокруг раздвинулось широко, необычайно. Его словно подхватила, приподняла мальчишеская безоглядная удаль, и он вздохнул всей грудью. Так преисполнялись воодушевлением, вступая в бой, многие храбрецы. Так чувствовал Пушкин, когда провозгласил устами Вальсингама:

Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю…

Он, Лев Толстой, не может погибнуть. Минута так значительна! И еще слишком много впереди неузнанного. Вот она — настоящая опасность! И он, раздувая ноздри, блестя глазами, вслушивался в звуки выстрелов… Под пулями стали падать, подскакивая на ходу и накрывая всадников своей тушей, боевые кони. Послышались стоны раненых, хрип умирающих. И в Льве Николаевиче что-то переломилось. Он и тут не ощутил страха. Но заглянул в зияющую пустоту небытия. Война ступала по лесу и предгорью косой тенью, плеснула огнем…

На секунду Льва оглушило, он пошатнулся. Земля дрогнула под ним, волна горячего воздуха ударила в лицо. В груди защемило. Это неприятельское ядро ударило в колесо пушки. Оно раздробило обод и, отскочив, но значительно утратив силу, помяло шину второго колеса, около которого он стоял. По коже лица его прошел холодок. Ноги отяжелели. Смерть прошла рядом, она просто ошиблась, не сразу ударив во второе колесо. Отклонись стрелявшее дуло «на одну тысячную линии» — как вспоминал он поздней, — и неминуемый конец… Сейчас же другое ядро убило лошадь; она повалилась, и было странно смотреть на это большое тело с подломившимися коленями, рухнувшее на землю, на это последнее вздрагивание вдоль спины…

Это случилось семнадцатого февраля, в день ангела Льва Николаевича. Ангела-хранителя едва не сменил ангел смерти.

Николай Николаевич Толстой продолжал подавать команды, как если бы ничего не случилось.

Отряд отходил. Надо было отступать. Один из солдат-артиллеристов кинулся к убитой лошади, отрезал постромки.

— Надо снять сбрую! — сказал старший Толстой привычным тоном.

— Пропади она пропадом, эта сбруя! Зачем она тебе? — сказал Лев.

— Я не оставлю неприятелю сбрую! — спокойно и упрямо сказал Николай, точно вокруг не было выстрелов, точно противник не нащупал их орудие.

Солдат кинулся снимать сбрую с убитой лошади, и пока ничего из этого не получалось.

«Что за упрямство!» — подумал Лев в нетерпении и как бы протестуя разумом.

— Я куплю сбрую на свои деньги!

— Я не оставлю сбрую противнику, — повторил Николенька.

«Черт возьми, не попадать же нам в плен или быть убитыми из-за этой проклятой сбруи», — думал Лев, в сердце своем негодуя против брата, но не смея и в эту минуту резко возражать ему.

А время шло, и казалось, возне со сбруей не будет конца. У Льва мельком пронеслось, что Николенька должен бы был принять в соображение хотя бы то, что ядро только чудом не убило его младшего брата.

Сбруя наконец была снята. Лев вздохнул с облегчением. Они двинулись вперед, заметно изнуренные. Им казалось, они отступают от неприятеля и достаточно от него удалились. Напряжение постепенно спадало. Гостеприимный лес как бы предохранял от ядер и пуль. Да, стало тише, и впереди — Куринское. Они начали настраиваться на мирный лад. И были застигнуты врасплох. Совсем неподалеку густо раздались выстрелы. Это были неприятельские выстрелы. Почти в упор. Страх, какого он еще не знал, охватил Льва. Словно налетел порыв ветра. Страх — это и отчаяние, и чувство безнадежности, и паралич воли, утрата своего «я», и тяжкий животный инстинкт, провал в боль, ужас, беззащитность. Это длилось миг. Орудийный расчет (первое орудие ушло вперед) с большим и напряженным усилием стал уходить в сторону, отступать… Вообще же тут сам черт не мог бы понять, что значит идти вперед и что — отступать? Казалось, сами деревья, голый орешник, окружающий их, стреляет.

В этот миг в бой вступила пехота. Она как бы заслонила братьев Толстых.

Шамиль недаром собирал силы. Он готовился нанести Барятинскому поражение. «Я ему дам урок», — сказал он. И сосредоточил в этом районе до шести тысяч горцев. Численный перевес над отрядом Барятинского был несомненный. Но подготовка и организация — хуже. И орудий слишком мало: всего четыре.

Войска обеих сторон были изнурены. Солдаты и офицеры отряда Барятинского были в движении, шагая с полной выкладкой, с оружием в руках по грязной глинистой дороге, одолевая обледенелые овраги, отбивая атаки противника и находясь под непрерывным обстрелом, с трех часов утра до девяти вечера. В лагерь то и дело приносили убитых. И когда настала ночь, солдаты и офицеры повалились, иной раз положив голову на плечо убитого, заснув крепким сном. Половина отряда легко и безнаказанно могла быть перебита неприятелем. Но за оврагом, неподалеку, пожалуй таким же крепким сном, спали усталые воины из армии Шамиля.

На рассвете бой возобновился. Трудно сказать, какова была бы судьба многих и многих, а с ними и обоих Толстых, если бы полковник Бакланов не возвестил условленным залпом из четырех орудий о своем приближении.

Отряд Барятинского продвигался все еще с трудом, с боями, и братья Толстые продолжали тяжбу с неизвестным таинственным Шамилем. Лев Николаевич не отходил от орудия. Он словно мстил за свой вчерашний страх и не чувствовал усталости. Но отряду предстояло еще преодолеть под обстрелом противника глубокий обледенелый овраг, по которому протекала река Мичик. Тут и помогла колонна Бакланова.

На берегу Мичика колонна Бакланова в составе пяти рот и шести сотен донских казаков с конной артиллерией, усиленной до двенадцати орудий, отражала непрерывные атаки Шамиля.

И наконец, после всех тягот и потерь, отряд Барятинского смог пройти с боями в укрепление Куринское, казавшееся в этот час землей обетованной.

Льва кто-то окликнул. Подошел немного отдохнувший, но еще со следами усталости в походке и в чертах лица Оголин. Улыбаясь, сказал:

— Поздравляю. За отвагу, проявленную семнадцатого и восемнадцатого февраля, вы представлены к Георгиевскому кресту.