Изменить стиль страницы

Илья выехал немедля. Дорога была — хуже не изобрести. Ухабы, колдобины. Российская дорога, взрытая войной. Раскисла глина. Колеса крутятся, вязнут и снова крутятся, лошадка тянет. Светит солнце. Где-то калмык поет свою песню. А колесам ни черта — крутятся вокруг своей оси, и если надо, по всей половине земного шара проложат колею.

Вот так, друг Фонарев. Дрогнули, пошатнулись меридианы. Нет у тебя ни брата, ни жены. Положим, по идее, нам обоим весь мир — друг и брат. По идее. Надо ли, чтобы тебя кто-то ждал на этом самом меридиане, на этой точке земли? Ждет — хорошо, а не ждет — до этого ли нам в годину войны? Мне повезло, Фонарев, случай такой выпал, и только. Знаю, ты не хуже меня, может, намного лучше. И еще у меня есть надежное — братья.

Он вспомнил разговор с казаком-командиром и крякнул. Братья… Н-да. Устои… Копыта лошадиные разъезжаются. Ну, ну! Светит солнце, калмык поет песню.

Фонарева Илья нашел в мазанке, лежащим на спине. Заостренный нос, ввалившиеся щеки, глаза. Землистый. Не узнать. Возле — полковой фельдшер, медсестра (эта еще неделю назад служила, по мобилизации, у белых). Положили Фонарева в первую попавшуюся хатенку — до полкового медпункта не дотянул бы. Большая потеря крови. Пульс слабый. Сделали укол камфары. Где ты, Сергей Иваныч! Здесь или — п о   т у   с т о р о н у?

К Фонареву возвращалось сознание. Полусознание. Не сразу узнал Илью. А узнав, сказал почти одним дыханием:

— Верю тебе… Делай…

Гм. Хлопоты могут оказаться слишком поздними, бесполезными. Но дорог миг.

И Илья взялся вытаскивать осколок, который проломил Фонареву ребра, исковеркал живую ткань, задел легкое.

Повязка. Наркоз — трофейный. Сестра была опытная, но Илья пожалел, что рядом нет Верочки. Он взмок. Призвал на помощь все свое искусство — или вдохновение? — всю отвагу врача, хирурга.

Фельдшер и сестра следили за каждым его движением. Он подавал отрывистые и точные команды. Скальпель… Ножницы… Тампон… Еще тампон… Убрать… Подать… Придержи здесь… Отпусти… А дыхание? Пульс?.. Безвольное, недвижное тело подавалось под хирургическим ножом. Вот он — осколок. Зазубренные края. Бряцнул о дно оцинкованного таза.

Он все еще был в поту. Но кажется, сделал. Перевел дыхание, начал накладывать швы. Методично, прислушиваясь к слабо пульсирующей жизни больного.

— Камфару!..

Стоял и смотрел — весь внимание.

Удалась ли операция? Подождем первые четыре часа. А потом — в пределах суток. Склонясь с засученными рукавами халата над тазом, он тщательно отмывал ладони, широкие и крепкие. На секунду ощутил себя победителем. На секунду. Терпение. Подождем.

Четыре часа прошли. Оперированный жил. И еще четыре часа. Но пора возвращаться на службу. Солнце заходит. Он отдал последние распоряжения. О том, чтобы больного куда-то перемещать, нечего было и думать. Пусть окрепнет, пока есть возможность.

…Илья скакал от госпиталя к Фонареву и обратно. Верхом научился давно. Привык. Низкорослая выносливая калмыцкая лошадка слушалась исправно. Ума не приложить, как удалось ей сразу запомнить дорогу. Ловко обходит препятствия.

У Сергея Иваныча на щеках проступила розовость. Сперва не разговаривал. Только глазами водил вокруг. Как ребенок. И вот — разговаривает. Это ли не диво? Но отпускал он от себя Илью неохотно, в глазах — тоска.

— Залатал ты меня, Илья, — сказал Сергей Иваныч, пробудясь после долгой ноющей боли, ночных кошмаров, слабости и безразличия. — Спасибо, брат. А с тем белым офицером мне в лазарете вместе лежать?

С каким белым офицером — Илья не вспомнил. Обычное дело: бредит, в себя не пришел.

Когда Фонарева эвакуировали в тыл, Илья был далеко от тех мест, где он скакал по бездорожью к своему пациенту. Армии, войсковые части устремились на юго-запад и юго-восток. Весна в разгаре, бегут грозные бурлящие реки, вымахала сочная зелень, солнце греет жарко, полдневный зной сушит, томит. Повсюду заговорили о новой опасности, с запада, от польских панов. А допросы, письменные объяснения, ставшие привычными в жизни Гуляева, как болячка, которую не берет никакая мазь, лишь теперь перестали тревожить, преследовать его — дело было прекращено за недостаточностью улик.

Впереди маячили Минеральные Воды, земля обетованная; там, возможно, передышка, временный отдых, а для Ильи — любовь без понукающей спешки, опасений, нескончаемых перемен. Верочка в эту весну расцвела как бы вопреки затянувшемуся следствию и всем тяготам военной поры.

Однако не ушел Илья от судьбы, как и его друг Фонарев. Напоролись ли на подразделения, идущие вслед боевой части, на регулярное войско противника или то была тщательно замаскированная засада, но шквал пулеметных очередей обрушился на санитарные повозки неумолимо, конь под Ильей взбрыкнул, а он выпустил из рук поводья и упал, несколько протащившись за конем, ударился простреленной грудью о землю.

Илью подобрали, увезли. Незнакомый врач оперировал его. И началась для него долгая-долгая пора умирания-выздоровления, медленного выздоровления, капля по капле, пока миновало лето и не стало деникинской армии, и открылись два новых фронта: западный и крымский, где укрепился битый да недобитый генерал Врангель. И вновь Илья был в думах о войне и мире, о сложных и странных переплетениях добра и зла, о той единственной женщине, к которой душа его светящейся точкой летела через глухие пространства южных степей.

4

Алексей спорил с Колюшкой о разных царях и полководцах прошлого, о Дарии, Помпее, о Пипине Коротком и всевозможных Ричардах, которые, как видно, чем-то Алексея допекли, а Володя вертел в руках давно прочитанного «Последнего из могикан» и слушал. И вдруг Колюшка, прервал свой спор с Алексеем, спросил:

— А ты, Вовка, на стороне бледнолицых или краснокожих?

— На стороне бледнолицых.

Колюшкины брови поползли вверх, и он с непритворным недоверием сказал:

— Неужели? А я на стороне краснокожих. А ты, Лешка?

— Что за вопрос! — отрезал Алексей, сам походивший сейчас на индейца. Его мучил жар: лицо, глаза красные, говорит хрипло, горло перевязано, мать запретила выходить на улицу. — Он все понимает шиворот-навыворот!

— Не ври! — огрызнулся Володя. — Бледнолицые ведут себя благородно!

— Ты прочитай про Кортеса, как он завоевал Мексику, — вновь удивляясь, сказал Колюшка. — Это был отчаянный человек, но мерзавец, головорез! И везде европейцы загнали индейцев в самые гиблые места, множество истребили! Они пользовались правом сильного.

Володя угрюмо смотрел в угол. Он чувствовал себя разбитым наголову, как тот же несчастный Помпей или персидский царь Дарий, и, вспотев от унижения, от обиды, пошел к двери.

На пороге стояла мать, с зачесанными волосами, в белой блузке, тонкая, перетянутая в талии.

— Отца привезли, — сказала она.

Они не сразу поняли. Алексей закашлялся, схватился за горло. Щеки вздулись.

— Я согрею воду, подыши над паром, — сказала мать. — Вас не было, Ширшов заходил. Расстрелянных из Ганюшкино привезли. Отрыли… Завтра на кладбище поедем… опознавать.

За ночь жар у Алексея поднялся. Мать не спала, бегала за доктором. Утром наотрез отказалась взять старшего с собой. Колюшке еще накануне сказала, чтобы он не ходил. Не надо. Лишнее. Велено прийти лишь близким родственникам.

И Володя с матерью отправились вдвоем. Пешими.

Кладбище было просторное. Расширилось за время войны. Солнечный свет играл на крестах, полосами ложился между деревцами. На мраморных плитах золотом, полуистершееся: «Мы дома, а вы в гостях». И тому подобное.

На расчищенной поляне были разложены трупы казненных, кем-то бережно вынутые из братской могилы и в ящиках доставленные в Астрахань.

Гуляевы — мать и сын — вместе с другими родственниками казненных, в большинстве женщинами, бродили между останками тех, кто полгода назад жил, улыбался, порой тревожился по пустякам и строил планы завтрашнего своего бытия. Скелеты. Иные без зубов в челюстях. С в о е г о  найти было нелегко. Стоял тут, освещенный пучком равнодушного зимнего света, и просто мешок с костями. К нему шли в последнюю очередь, волоча ноги, внезапно обессилев, несмело брались за край дрожащими руками. Володя прошел вперед, заглянул. Он дрогнул, поднял голову. Мать, не двигаясь, стояла в трех шагах. Она отрицательно покачала головой.