Изменить стиль страницы

Раненых и убитых таскали полный день. Пленные зарывали своих вчерашних однополчан, песенников, рубак. Среди пленных нашлись и врачи, и санитары, и Илья приспособил их в своем госпитале. Он жил своей особенной жизнью, — по ту сторону обыкновенных радостей и печалей. И победа радует, и пламя ушло. С осуждением подумал о себе, как о постороннем: люди бессмысленно цепляются за жизнь, они хотят знать, что принесет новый день. А эти, лежащие в земле, узнали?

Свидания его с Верочкой были мимолетные. Верочка ловко перевязывала раненых, порой и таскала на себе, и он поражался: хрупкая, гибкая, а силе иной мужчина позавидует. Да ведь ей только прикоснуться к раненому, и он от этого одного повеселел, и боль, на которую жаловался, утихла… Или она не понимает, что ждет их обоих? Или умеет начисто забыть себя?

На сутки для армейцев вышла передышка, и опасения не обманули Илью, хотя он ожидал удара совсем не с той стороны. В разгар работы сонный красноармеец, постучав подошвами сапог о приступку, вошел и вручил самолично, под расписку, тоненький клочок бумаги, писульку, предписывающую срочно явиться в Особый отдел ударной группы.

Почему же в Особый? — изумился Илья. Разве им там заниматься нечем? Он придет, а добрый и гладкий дяденька, которого он видел всего раза три, посмотрит сытыми глазами, поспрошает, сколько ему заплатила Антанта за его дикие выходки, и… «ввиду всего содеянного в боевой обстановке…» И после запишут в реестрик. Что запишут?! А разве ты не виноват? Виноват. А ты в бой ходил, тебе грудь разорвало осколком? Нет? А чем ты лучше других?.. Повинную голову меч не сечет. Врешь, сечет. А что ты воевал, тифозную горячку одолевая, на это наплевать и забыть. Мы воевали, кровь проливали…

Нет, добрый дяденька, не пойду я к тебе своей волей, не прибавлю тебе заслуг перед революцией.

Он нацарапал на имя начсанслужбы ударной группы рапорт с просьбой перевести медсестру такую-то туда-то, приложил Верочкин рапортишко. И тут же четким полупечатным шрифтом написал еще одно прошение — на имя начдива: разрешить ему формальный брак…

Рапорт в штаб ударной группы он отправил с посыльным, а начдиву передал через адъютанта.

Начдив, затерявшийся между конями и повозками, на ходу прочитал бумажонку Ильи Гуляева, вскинул из-под нахлобученной папахи глаза на адъютанта:

— Это еще что за шутки! Белены он объелся? Может, ему еще привести батюшку с крестом на пузе? И что ему приспичило в разгар боев?

Однако он тут же, положив бумагу на командирскую сумку, обломком красного карандаша начертал на рапорте Ильи:

«Разрешаю, коли не озорство».

— Я его давно к награде представил, считал, такого доктора ни в одном полку, ни в одной дивизии нет. Эскулап! Однако не знал, что он малость того… — сказал начдив, повертев пальцем у виска.

А, Илье приспичило желание хоть в малой мере — пусть задним числом — оправдать похищение медсестры и как-то оборонить ее.

Знакомцы, прослышав о женитьбе, наскоро достали трофейной водки, с улыбкой намекая, однако, что вроде бы не время женихаться. А ему тем тягостней были поздравления, что ничегошеньки эта свадьба не решала, а оттяжка времени могла лишь прибавить к одной вине другую…

Ночь была как ночь, полная хлопот, но Илья удивлялся щедрости судьбы, вновь пославшей ему час уединения с женщиной, женой.

— Я виновата, знаю. Но мне страшно только за тебя. Если бы я могла искупить за обоих… — сказала Верочка. Но он старался утешить ее. Им дана вечность…

Фонарев был судьбой Гуляева. Именно к нему Еропкин, мигом смекнувший, откуда тот сонный красноармеец, по какой надобности, направил Верочку. И результатом было то, что Фонарев ночью пробился к начдиву и, отчитавшись о боевой готовности, числе штыков в полку и прочем, поведал о нелепых странностях гуляевской судьбы. И начдив сказал, не отрывая глаз от карты, разостланной на квадратном деревянном столе:

— Посмотрим, как все мы будем выглядеть завтра. Генерал Павлов перешел в контрнаступление. — Помедлил и добавил: — А что прикажешь с награждением делать? Значит, вручил Гуляеву именные серебряные часы и — в военный трибунал? Во всех приказах говорится: дисциплина!

2

Илья спал в одежде и проснулся на рассвете. Рассвет был слабый, робкий, словно боялся распахнуть небо во всю ширь, а прокрадывался сторожко по краешку горизонта. И повалило раненых со всех сторон, не поймешь, где и бои идут. И послушаешь их — один другому противоречит. Так и ранее бывало, да редко. Но самым страшным из всех было известие о том, что противник захватил Средний Егорлык и несметная белая конница, оттеснив наших, скачет прямо на Белую Глину. И кто же скачет? Павлов. Считали, битый-перебитый, а он на поверку живой да быстрый, как сама смерть.

Илья выбежал из избы вон и прошагал туда, где рвались снаряды и свистали пули, и далее, где сгрудились кони, прошагал не хоронясь, не кланяясь пулям, и на поле боя стал делать перевязки раненым, оттаскивать, передавая санитарам. Он выпрямился, являя собой зримую мишень, но смерть, видно, не хотела принять его. Сверкало солнце, отражаясь на стали оружия, и все было как на картине, и сам Илья был слишком для всех заметный. И эта его работа длилась до тех пор, пока неизвестный ему командир роты наскочил на него и заорал, перекрывая шум боя:

— Разве здесь твое место, так твою…? Разве без тебя не управятся? Там раненые без врачебной помощи умирают… А если ты смерти ищешь, сумасшедший доктор, то мы ее тебе дадим, только погодя немного!

Илья ошалело посмотрел на бойцов, что залегли цепью, на комроты, откуда-то, должно быть, знавшего его.

— Ступай! — заорал комроты. — Ступай, в госпитале раненые паникуют!.. — И выставил револьвер, возможно, лишь для того, чтобы напугать доктора.

И Илья поплелся по направлению к госпиталю. Вот она — война, подумалось ему. От пуль прячешься — плохо. Под пули идешь — тоже плохо.

Комроты — он был из казаков — оказался прав. Смятение волной прошло среди раненых и больных, особенно среди тех, которые не слишком были закалены в превратностях войны, оно отчасти охватило и подчиненных Ильи. Оно глядело из всех углов, и самые потолки мазанок, в которых разместился госпиталь, словно бы снизились. Только в Верочке да в таких, как Еропкин и Аншутов, Илья обнаружил хотя бы наружное спокойствие. И опыт подсказал ему: не подави он смятения, паники вовремя, и больные расползутся кто куда, на верную погибель, и разнесут страх, как болезнь, как эпидемию, по всей округе.

Он делал операции, перевязки, как будто никакой угрозы не было и в помине, деловито покрикивая, выговаривал санитарам и медбрату за нерасторопность, даже Верочку слегка побранил.

Недавно прибывший раненый, с забинтованной головой, приподнялся ему навстречу, сказал громко:

— Ты не скрывай: белая конница прямиком на нас скачет! Ты прямо скажи, а? Я тебя спрашиваю? Всех порубают! Молчишь, медперсонал? Молчишь?!

Илья прошел было мимо, но раненый схватил его за руку:

— А чего скрывать? Мы приготовиться должны!

Все стихло в ожидании, раненые, повернув головы, болезненно блестя глазами, уставились на врача. И среди этой напряженной тишины Илья, чуть шепелявя, почти не разжимая губ, как и во всех случаях, когда он был занят своей работой, ответил словно невзначай:

— Это страх твой скачет, паникерство твое. Я уже забеременел от тебя и твоих вопросов.

У него вырвались эти слова сами собой, без желания рассмешить, но оттого улыбки и поползли по бледным щекам больных, и напряженности как не бывало. Иные прыснули, давя смех уголком одеяла. Доктор, согнувшийся над койкой, в оттопыренном на животе белом халате, пожалуй и верно был похож… И фраза его пошла гулять среди раненых.

Но были мгновения, когда Илья грозил малодушным военно-полевым судом.

Вместе с тем госпиталь никогда не обладал таким количеством белья, медикаментов, как теперь, когда ему достались трофеи.