Изменить стиль страницы

— А что, Саня, если на засаду наскочим? — говорит командир Дрожкин.

— Обойдется.

— А как не обойдется? — говорит Дрожкин.

— Разве им унюхать, что у нас под сеном припрятано, — отвечает Саня и ухмыляется.

— Сердце у тебя бойкое, — продолжает Дрожкин, — а у меня над ухом комар звенит, крови жаждет.

— Пронесет с божьей помощью.

Едут они дальше, не останавливаясь и не хоронясь. Степной ветер пахнет полынью и кумысом. Спокойствие и благодать навевают теплые сны детства.

Словно удар хлыста, прозвенело в ночи:

— Стой, кто идет?!

Закружились вокруг всадники, стиснули кольцом, задержали бричку. Стали допрашивать, кто да куда. Саня врет напропалую, что, дескать, сельские жители, безобидные мужики едут к родичам на свадьбу. Врет не, моргая, а ни одному его слову не верят.

— А ну покажь, что там у вас под мешками, — приказывает белый офицер, тоже разведчик.

— Там… — Саня нагибается, выхватывает наган и стреляет, — там твоя смерть лежит.

Вздыбились кони, и понеслась тачанка. Саня ухватил вожжи и закричал диким голосом, чтобы поддать ходу, а командир вытащил из-под сена пулемет, и прошили черное сукно ночи красные металлические нити. Мчится тачанка, а погоня все ближе. Дробно стучит пулемет, и щелкают выстрелы в ответ.

…Тачанка летит во весь опор. Вожжи дрожат в Санькиных смуглых руках. Дух занимается от этой быстрой езды и — эх, Саня обернулся, чтоб смерить расстояние да прикинуть, сколько их скачет, конников, и вдруг настигло его пылающее видение.

Вожжи выпали из его рук. Тело обмякло. Ночь навалилась тяжело на грудь, онемело плечо. И он повалился лицом вниз, на сено. Замолчал пулемет, но уже отстала погоня. Командир склонился над Саней:

— Что с тобой, браток?

— Обойдется, — прошептал Саня.

Командир погнал лошадей не жалея, чтоб привезти скорей Саню в село, пока не вытекла из него жизнь окончательно.

В полузабытьи видит Саня свою астраханскую улицу, видит отца, потом музыкантский взвод, и жалко ему чего-то — их ли, себя? Вспомнилась бабка: «Не жалко тебе жизни молодой?» «Обойдется», — бормочет он. Плечо перетянуто жгутом, оно горит и мокнет от крови, а ночь вокруг тиха, пахнет полынью.

…А не снится ли это ему: склоненное над ним лицо матери, в слезах, в великой скорби. Ах, нужно ли матери приезжать, чтобы увидеть умирающего сына? Возможно ли матери перенести такое?

Ее рука лежала на его потном лбу, теплая рука.

— Не плачь, мама, — сказал он, или ему только мнилось, будто говорит, а на самом деле лишь шевелил губами. И не головой — чувством подумалось: мать всегда с тобой, в бою ли ты или на отдыхе, как у верующих крестик на груди, и в смертный твой час.

Он тяжко страдал от ран, и что-то говорило ему бессвязно, поверх сознания, что и смерть иногда — исход, потому что невозможно мучиться слишком долго. Он ослабел и стал безразличен: жить ему или не жить…

Он видел далекий край, плыли темные облака, на грани пылающей земли во весь рост, закрыв небо, стоял огненно-рыжий Сатурн, бог бесконечного времени, зримый, телесный, и Алешка, смутясь духом, показывал на него рукой, а раны терзали, но все пройдет, все — только миг, люди не понимают, что только миг, но как тяжко страдать от ран…

Облака смыкались в кольцо, холод охватил Санины ступни, щиколотку, пополз к коленям, а сердце еще билось. Кто-то стонал рядом — это мать хотела вобрать его страдания в свои. Холод охватывал его всего, и ум угасал, а сердце билось, и он чуть приподнялся, мышцы рук еще не потеряли упругости и словно сопротивлялись…

Мать похоронила Саню вдали от того места, где он получил смертельное ранение, и флейта своими протяжными звуками до тех пор провожала его в последний путь, пока одинокий флейтист, выпросивший увольнение на сутки, не ощутил усталости в груди, и не отрыта была узкая полоса в земле, похожая на окоп, и пока мать не упала лицом к земле, лишась сил.

2

Город выглядит пустым. В Александровском саду — большой плакат: «Дети — цветы будущего». Гм. На улицах распевают вздорную песенку:

Цыпленок жареный,
Цыпленок пареный
По Братской улице гулял.
Его поймали, арестовали,
Велели паспорт показать…

Алексей с Владимиром три дня как остались одни. Отец на промысле, мать на прошлой неделе уехала к Саньке, в Черный Яр, поскольку он ранен и находится между жизнью и смертью. Повязалась ситцевой косынкой, оставила разные наставления — и уехала. И вдруг — письмо от отца…

Вовки не было дома, когда принесли письмо. Он вошел, увидел на столе отцовское послание. Алексей при свете лучины жарил селедку на таганке. Селедка, словно озлившись, шипела и прилипала к сковороде. Она жарилась на собственном жиру. Алексей, с запотевшим чубом, скоблил ножом по дну сковороды и переворачивал рыбину, а та крошилась.

Конверт лежал надорванный поверху. Он был адресован матери, но Алексей вскрыл. А как иначе, если мать уехала?

Володя, придвинув медный подсвечник с лучиной, начал читать. Отец наказывал матери отправить детей на промысел, в Ганюшкино.

«Занятия в школе, верно, кончились, чего им в городе делать? Окурки по улицам собирать да альчиками кидаться?»

А далее батя писал: он знает, ребята вкус мяса забыли, за кусок баранины приезжие калмыки великие деньги требуют; зато свежей рыбе где и быть, как не на промысле. Что же касается всего прочего, то у него есть запас мучицы, крупы, ну и рыбы сушеной, с прошлой путины; так это все он думает с ребятами домой отослать, ей, женушке своей, каковая женушка на свете одна, равных ей от века не было и не будет.

«Поедет с детьми Фонарев Сергей Иваныч, есть у него дело на промыслах, а я уже и рыбницу отрядил курсом на Астрахань», — заканчивал отец свое послание.

«А что матку с работы на пристанях не отпустят, это отец верно говорит, — размышлял Володя. — Ее и в Черный Яр не пустили бы, если бы не ранение Саньки».

— А письмо кто принес? — спросил Володя.

— Сандыков, лоцман, — неохотно ответил Алексей. Команда рыбниц обычно состояла из трех человек, в большинстве казахов или калмыков.

Братья посовещались и решили: надо ехать.

— А какой он из себя — Сандыков? — снова спросил Володя, отведав братниной стряпни и улегшись на свою койку с волосяным матрацем.

— А тебе не все равно? Коли поедет Сергей Иваныч…

Алексей не любил тратить слов даром, и Володя понял: не понравился Алексею кормщик. Но Алешка вообще недоверчивый, Владимир уже давно сделал этот вывод.

Наутро зашел Сандыков — пожилой калмык невысокого роста, с двумя резкими морщинами на желтых щеках. Зашел на минуту — в городе у него хлопоты. Лицо у Сандыкова неприветливое, и в глазах сомнение, неуверенность. Володя у многих горожан замечал такое выражение в глазах.

Володей овладел детский беспечный дух странствий, и ему было все равно, с кем ни ехать — лишь бы скорей.

С Сандыковым зашел почтальон, почему-то с повесткой на имя Ильи, глупой, непонятной повесткой, они и внимания не обратили.

— Одни поедем, — сказал Сандыков. — Фонарев больная тифом лежит, в барака.

Алексей хмуро оглядел Сандыкова, поджал губы. Это, наверно, Алексею от отца передалось: посмотрит иной раз, словно испытывает человека. Алешке и четырнадцати нет, но один дядька ему сказал: «Послушай, Николаич!» А Володе только в ноябре будет двенадцать.

Бараки для больных сыпным тифом находились за городом, но братья все-таки отправились навестить балтийца. Их не пустили. Лишь сказали:

— На днях выпишется, тогда и увидитесь. Тяжело болел. А вход никому не разрешен.

Молча братья возвращались домой. Вокруг — тонкие березы, молодая тимофеевка.

— Ждать Сергея Иваныча не будем, — сказал Алексей. — Он еще поедет или нет, а мать вернется и не пустит нас! Черт его знает, этого Сандыкова! Надо же было Сергею Иванычу заболеть!..