Изменить стиль страницы

— Где Колюшка? — сказал Алексей.

— Домой отвели, к тете Марусе. Она не спит, изводится, — ответила мать.

Фонареву мать постлала в зале на диване, но когда дети встали поутру, Фонарев, отпив чаю, был у порога.

— Если бы дело было так поставлено: вот красные, а вот белые, и одни чистые красные, другие чистые белые… — сказал он задумчиво. — Ан нет, пудами грязи наворачивается, она облепляет, а очищаться времени недостает, и это не больно просто делается. И еще, кроме того, одному совесть позволяет людей запросто списывать, а другому не позволяет. — И с этими словами он ушел.

От матери Алешка с Вовкой узнали, что Горка сам и не являлся в Чека, а бойцов, которые делали обыск, обманул. Его давно прогнали из Чека, всего два месяца и работал. А удостоверение отобрать забыли. Он обыск сделал, зло сорвал — и скрылся.

— Проходимец он, — сказала мать. — А-ван-тю-рист!

Санька несколько театрально, но очень искренне воскликнул:

— Я клянусь перед вами всеми, что если вернусь с войны, то из нас двоих с Горкой одному не будет места на земле!

5

Санька получил обмундирование. Гимнастерка и шинель сидели на нем складно, только рукава были длинные, но мать укоротила. Сапоги солдатские он трижды бегал менять, и ничего, подобрал. Где-то в расположении полка он учился играть, но и домой стал приходить с трубой, разучивать ноты. Звуки были ужасные, разносились по всему дому и улице, так что приходили соседи и просили пощадить их хоть в вечерние часы, когда детей укладывают спать, на что Санька неизменно отвечал, что это надо для революции и пусть маленькие дети приучаются к боевым маршам. А один доподлинный музыкант, живший в доме, сказал, что от Санькиной игры музыка ему вконец опротивела и осталась одна дорога — в сумасшедший дом.

— Если у него такой нежный слух, то пусть едет в Петроградскую консерваторию и учится на арфе, — сказал Санька. И продолжал свои неутомимые занятия.

Алешка от Санькиных упражнений убегал на пустырь и там учил уроки, но порой ронял небрежно:

— Симфония! Прелюд Шопена! Увертюра! Рапсодия! Санькина труба разгонит белых!

— Разгонит, как дым из печной трубы, — добавил Володька. Но втайне Володя гордился Санькой не меньше, чем Ильей или отцом.

Однако по прошествии времени из Санькиной трубы начали вылетать связные и доступные уху звуки, образуя некое подобие мелодии.

Несколько раз Володя с Алексеем бегали к Большим Исадам, откуда должен был выступить полк, но выступление его откладывалось. И наконец…

День стоял сухой, солнечный. Во дворе шарманка играла на мотив «Ах, зачем эта ночь так была хороша». А когда шарманщик убрался, музыкант, живший напротив, заиграл на прекрасной флейте, и звуки были чистые и трогательные.

Братья с матерью стояли на углу Первомайской, по которой должен был пройти полк, и вот вдалеке мелькнуло красное знамя, в облаке пыли обозначились фигуры командиров, за ними — слитная масса красноармейцев.

Первым шел музыкантский взвод в новеньком обмундировании, ладном и пригнанном, трубы блестели на солнце, и горожане, толпившиеся на тротуаре, особенно мальчишки, восхищенно смотрели на музыкантов, прижимавших к груди свои серебряные инструменты.

Командир, невысокого роста, с бритым темным лицом, на котором чернела короткая полоска усов, скомандовал с восточным акцентом: «Марш гарой», что означало «Марш героя», и трубы запели громко и протяжно.

Но каково же было разочарование матери и братьев, когда они не обнаружили среди музыкантов Саньку! С Санькиной трубой шел другой человек, игравший на ней искусно, как бы без усилий, а Саня… Саня шествовал в шеренге красноармейцев позади музыкантского взвода. Значит, не напрасно он грозил, что переведется в обычный взвод. Но разве музыкантский взвод хуже других? Разве он не украшает полк красноармейцев? И ведь у Сани получалось совсем неплохо.

Саня разглядел в толпе своих, кивнул им весело и тревожно, и они пошли за полком. «Марш героя» замер перед самой станцией. Здесь почему-то стояло оцепление — никого не пускали. Возможно, готовилась облава, а в нее кому охота попадать, и мать с сыновьями поспешила домой. И зачем он ушел от музыкантов? — говорили они у себя. Матери все слышался «Марш героя», переплетавшийся с «Разлукой», и она до позднего вечера думала свою думу.

6

Зима пришла ранняя, выпал снег. В бывшей гимназии наладились занятия. А после занятий — катание на салазках. Повсюду смех, крики детворы, девчонки отчаянно визжат, щеки нарумянены морозом. В самом воздухе — радость, которая входит в грудь вместе с дыханием. Алеша не знал, что то же самое не раз пережил Санька, пережили и тысячи других, да и что за дело ему было до других?

Сообщения о событиях на фронтах, слухи о заговорах в самой Астрахани — все это катилось своей чередой, а Володя с Алешей жили своей жизнью среди самых суровых будней. Выпив на ужин морковного чая с незаметной долькой сахарина, братья поскорей ложились спать, дабы не чувствовать голода. И спали порой беспокойным, порой крепким сном. Так дождались рождества.

— А что бы ты, например, хотел поесть? — спрашивал Володя.

— Ветчины. Когда-то ты ветчину называл «величиной» и орал: «Величины хочу!» Ветчины и хлеба.

— А я — тарелку вареной осетрины. И белого каравая.

— Надо развивать в себе волю, — сказал Алешка. — Ты фантазер. Но одной фантазией не проживешь.

— Об этом написано у Джека Лондона.

— Вот и нажимай на духовную пищу.

— А помнишь, солдаты наваливали нам в котелок гречневой каши? Или пшенки.

— Теперь они сами оголодали.

Осенью, еще до наступления холодов, приходила фея. Верочка. В белой кофте и жакетке поверх. Вошла, сказала: «А вот и я. Как вы живете, малыши?» — «Живем, не тужим». Фея. Пастилой угостила. А после исчезла. Говорят, вместе с отцом уехала.

Настал 1919 год и принес снежные бураны. И еще много чего принес.

…Разбитая, голодная вступала в город Одиннадцатая армия. Братья Гуляевы смотрели и глазам не верили: сыпной тиф идет, смерть идет, костями стуча, лохмотья сами собой бредут, и рваные опорки на ногах скелетов волочатся по земле сами, а в глубоко запавших неживых глазах злоба и тоска-усталость — ее и не понять никому, и говорит она о том, что чаша испита до самого донышка.

Подробности Алеша с Вовкой узнали после. Отступив с Северного Кавказа безводной калмыцкой степью, сквозь бураны, через мороз, голод, тиф, раздетая и разутая шла армия. Это похоже было на переселение, на бегство целого народа. На многие-многие версты в степи растянулось отступление; скрипели колеса бричек, тарантасов, мотали шеями кони, ослы, верблюды — за красноармейцами следовал нескончаемый обоз с беженцами. Безлюдная степь. Дикая. Сколько своих похоронили здесь и матросы-балтийцы из Кронштадта, и черноморцы, и таманцы, и горцы из аулов. И детей не пощадила степь.

По пятам армии, словно коршуны, мчались деникинские конники и, настигая, добивали раненых, больных из обоза, куражились над гражданскими.

Армия не вся погибла среди барханов. Преодолев все муки, дошла она до Волги, раскинулась становищем на Форпосте, напротив Астрахани, и вскоре началась переправа через реку в Астрахань.

Алексей с Вовкой замерли, безмолвно наблюдая. Женщины, закутанные в тряпье, мужчины, обросшие бородами, а иные успели сбрить бороду, но какие худые — щека щеку ест. Обмороженные.

Тут и толпа, и вопросы, возгласы:

— Откуда вы?

— Из царских хоромов, не видишь, что ли? На груди и по брюху золото.

Громадный детина, борода по грудь, а глаза великомученика.

— Аль невидаль какая? Дай докурить, запах забыл.

— А вы кто?

— Половцы. Печенеги. Конница о двух ногах. Сам видишь, аглицкая обмуниция!

— Вы с белыми дрались?

— И с черными, и с зелеными.

— Слезами залит мир безбрежный…

— Ты на них вшей подави, песни будешь петь опосля.

— Братишки, ведь это ж наши, свои! Всемирной коммуны бойцы!